Том 2. Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец - Густав Майринк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И поэтому он тебя ко мне...
— Да, поэтому он и привел меня к тебе. Не смотри на меня сейчас, Тадеуш: мне будет больно, если я прочту сомнение в твоих глазах! Как глупо, что я, старая баба, отброс общества, говорю это, но все-таки слушай: я... я всю жизнь любила тебя, Тадеуш. Тебя — и позже твой портрет; но он ничего не давал моей любви. Он не отвечал на мою любовь — я имею в виду по-настоящему, всем сердцем. Ты понимаешь? Он был всегда немой и мертвый. А мне так хотелось верить, что я хоть что-то значу для тебя, но я не могла. Чувствовала, что буду лгать, если попытаюсь себя уверить в этом.
Я была бы так счастлива, если б хоть один-единственный раз могла в это поверить...
Ты даже представить не можешь, как я тебя любила. Только тебя одного. Только тебя. С первой же минуты...
И тогда не стало для меня покоя ни днем ни ночью, и я хотела идти к тебе и просить у тебя новый дагерротип. Но всякий раз поворачивала назад. Я бы не пережила твое «нет». Я ведь видела, как ты хотел забрать даже тот первый — тебе было стыдно видеть его на моем захламленном комоде. Но наконец я все же решилась и...
— Лизинка, у меня — клянусь душой и Богом, — у меня нет другого дагерротипа! С тех пор я больше не фотографировался, — с жаром заверил ее Пингвин, — но как только мы прибудем в Писек, я тебе обещаю...
Богемская Лиза покачала головой:
— Такого прекрасного образа, Тадеуш, как ты мне только что подарил, ты уже подарить не сможешь. Он будет всегда со мной и больше не разобьется... Ну, а теперь прощай, Тадеуш!
— Лизель, что это тебе пришло в голову? Лизинка! — засуетился Пингвин и схватил ее за руку. — Теперь, когда мы наконец нашли друг друга, ты хочешь оставить меня одного?!
Но старуха была уже в дверях; она обернулась и, улыбнувшись сквозь слезы, лишь махнула на прощанье рукой.
— Лизинка, ради Бога, выслушай меня! Сильнейший взрыв потряс воздух. Окна задребезжали.
Дверь сейчас же распахнулась, и в комнату ворвался бледный Ладислав.
— Экселенц, они уже на замковой лестнице! Весь город взлетел на воздух!
— Мою шляпу! Мою... шпагу! — рявкнул императорский лейб-медик. — Мою шпагу! — И он вдруг выпрямился во весь свой гигантский рост; сверкающие глаза и узкие сжатые губы придали его лицу выражение такой дикой решимости, что камердинер невольно попятился. — Подать шпагу! Ты что, не понимаешь?! Я покажу этим мерзавцам, что значит штурмовать королевский Град. Прочь!
Ладислав, раскинув руки, встал в дверях:
— Экселенц, не ходите!
— Это еще что такое? Прочь, говорю я! — вскипел лейб-медик.
— Хотите — убивайте, а я не пущу!
Камердинер, белый, как стенная известка, не двигался с места.
— Парень, да ты, никак, с ума спятил! Ты тоже из этой шайки! Мою шпагу!
— Какая шпага? Нет у экселенца никакой шпаги. Зря вы это. Там верная смерть! Храбрость хороша, да вот толку от нее сейчас никакого. Лучше я вас потом проведу дворами к архиепископскому дворцу. В сумерки оттуда легко ускользнуть. Ворота я запер. Они тяжелые, дубовые... Не скоро, собаки, сюда доберутся. Зачем же на верную смерть идти? Не допущу!
Господин императорский лейб-медик пришел в себя. Огляделся:
— Где Лиза?
— Сбегла ваша Лиза.
— Она мне нужна. Куда она побежала?
— А кто ее знает.
Императорский лейб-медик застонал — стал вдруг снова слабым и беспомощным.
— Сначала, экселенц, следует привести себя в порядок, — успокаивал его Ладислав. — Ну вот, видите, вы и галстук-то еще не повязали. Только без спешки! Тише едешь — дальше будешь. До вечера я уж вас как-нибудь в доме схороню, пока страсти не утихнут. А сам тем временем попробую раздобыть дрожки. С Венцелем мы вроде бы сговорились. Как стемнеет, он с Карличеком должен ждать у Страговских ворот. Там спокойно. Туда никто не сунется. Ну а теперь быстренько пристегните сзади воротничок, чтобы не задирался... Вот так, хорошо...
Ждите здесь, экселенц, и никуда не выходите. Я все обмозговал, беспокоиться вам больше не о чем. Я тут пока приберу. Меня они не тронут. Да им со мной и не совладать. А потом — я сам богемец!
И прежде, чем императорский лейб-медик успел возразить, Ладислав вышел и запер за собой дверь.
Невыносимо медленно, свинцовой поступью тянулись для Пингвина часы ожидания.
Самые разные настроения, сменяя друг друга, овладевали им: от вспышек гнева, когда он принимался яростно барабанить в запертую дверь и звать Ладислава, до усталого тупого безразличия.
В какой-то момент, ненадолго успокоившись, он ощутил вдруг сильнейший голод и разыскал в кладовке спрятанную салями; глубочайшая подавленность, вызванная потерей друга Эльзенвангера, немедленно сменилась почти юношеской верой в сиявшую из Писека новую жизнь. К сожалению, не надолго.
Спустя всего несколько минут он уже понимал, сколь глупы эти надежды, как и все воздушные замки, воздвигаемые в состоянии эйфории.
И он вдруг почувствовал какое-то скрытое удовлетворение от того, что Богемская Лиза не приняла места экономки, однако минутой позже ему стало до глубины души стыдно: прошло так мало времени, а те слова сочувствия, которые шли от самого сердца, уже кажутся ему пустой детской восторженностью — школярство какое-то, чехарда, и он даже не покраснел при этом!
«Вместо того чтобы дорожить тем своим образом, который она так преданно хранит, я его сам же втаптываю в грязь. Пингвин? Я? Да будь это так, можно было бы радоваться. Я самая обыкновенная свинья!»
Малоутешительное зрелище царящего кругом дикого бедлама повергло его в еще большую меланхолию.
Однако даже сладкая скорбь по поводу своей несчастной судьбы вскоре улетучилась — он вспомнил внезапно озарившееся лицо старухи, и его охватило какое-то идущее изнутри ликование при мысли о грядущих чудесных деньках в Карлсбаде и потом — в Писеке...
Время от времени снаружи накатывался какой-то неистовый рев, а когда волна бунтовщиков разбивалась о подножие Града, стихал до полной тишины. Он не обращал внимания на шум и сумятицу криков — с детства все, связанное с плебсом, было для него презренно, безразлично, ничтожно.
«Прежде всего необходимо побриться, — сказал он себе, — все остальное уладится само собой. Не могу же