Воспоминания бабушки. Очерки культурной истории евреев России в ХIХ в. - Полина Венгерова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наше окружение в Петербурге составляли преуспевающие и образованные люди. Они вели почти беззаботное существование, купаясь в богатстве и роскоши. Хотя петербургские евреи имели большую великолепную синагогу и двух раввинов[325] — одного получившего современное образование, а другого ортодоксального, — здешняя община во многом отошла от еврейской традиции. Богатые члены общины перенимали чуждые обычаи и праздновали чужие праздники, например Рождество. Из собственных праздников они сохранили только Судный День и Песах. Но и их они отмечали «по-современному». Некоторые преспокойно приезжали в синагогу в экипаже, а в Судный День как ни в чем не бывало закусывали в перерывах между богослужениями.
Но Песах как-то сам собой держался, даже в самых продвинутых и прогрессивных кругах.
Хотя его отмечали просто как день воспоминаний — воспоминаний не об исходе из Египта, а о собственном детстве в литовских местечках. Седер еще соблюдали, но в очень укороченном виде. Даже крещеные евреи не хотели расставаться с седером. Если они и не устраивали праздничную трапезу у себя дома, то охотно принимали приглашения на седер в дома некрещеных евреев. Выглядело это весьма торжественно. Хозяйка дома при полном параде, разряженные дети, гости во фраках и белых галстуках. Маца сложена кучей на одном подносе. На одном блюде подаются яйца, зеленый салат и редис. Разумеется, в хорошем вине не было недостатка. Но господа все-таки предпочитали цмуким (вино из изюма), которое напоминало им родительский дом. Молитвы и старые символические ритуалы не совершались. Хотя разговоры и затягивались до глубокой ночи, но речь шла вовсе не об исходе из Египта, а о злободневных событиях, газетных новостях, биржевых сделках. Трапеза, разумеется, была роскошной, и начинали ее, разумеется, с яиц в соленой воде. Затем подавали фаршированную перченую рыбу, мясной бульон с клецками и жаркое из индейки. В общем, это был приятный ужин с некоторыми особенностями, не более того. От седера осталось одно название. На столе больше не лежала Агада, она пылилась в каком-нибудь старом деревянном сундуке вместе с пожухлыми томами Талмуда, Библией и старыми еврейскими книгами. Никто не задавал ритуальных вопросов. Руки все успели вымыть дома, душистым мылом. А когда пили вино, никто уже не заботился о том, чтобы кубков было ровно четыре. И конечно, место песнопений заняла игра в преферанс.
То, что я здесь описала, и были новые обычаи тонкого-тонкого верхнего слоя петербургских евреев.
А большинство все-таки сохраняло верность старой религии и ритуалам, в том числе и многие из тех, кто принадлежал к элите еврейского общества.
Жить в таком окружении и не поддаться его влиянию требовало такой силы характера и религиозной твердости, которыми мой муж, к сожалению, не обладал. Будь я на его месте, меня бы все это не коснулось, меня бы предохранила от измены моя сильная вера, воспитание, глубина религиозного чувства, привязанность к еврейским обычаям. Да я бы чувствовала себя счастливой среди этих слабаков, гордилась бы тем богатством, которое они давно утратили. И я бы жалела их за убожество.
И все-таки именно здесь, в Петербурге, где евреи отреклись от столь многих еврейских обычаев, я часто имела возможность наблюдать, как сильно, несмотря ни на что, развито среди них чувство сплоченности. Если где-то в провинции евреи терпели поражение в споре с властями, они обращались за поддержкой в Петербург. И члены еврейской общины Петербурга никогда не жалели ни времени, ни денег на защиту своих соплеменников. Добиваясь справедливости для притесняемых, они писали протесты, жалобы и апелляции, приводили в движение самые высокие инстанции. Их горячность казалась всем естественной и само собой разумеющейся. Ведь не случайно еврейское чувство солидарности вошло в поговорку во всем мире. И даже большинство крещеных евреев в этом смысле не составляли исключения. Более того, среди петербургского еврейства считалось хорошим тоном учреждать благотворительные приюты, где сотни еврейских детей находили кров, воспитание и образование.
У нас в доме все происходило так же, как и в других семьях, где шла борьба за сохранение традиции, где считалось, что муж — кормилец, на нем лежит обязанность содержать семью, у него больше прав, он хозяин дома, он может просить, но имеет право требовать. И мой муж поначалу просил, а когда не добивался своей цели, то требовал исполнения своих желаний. Он становился деспотичным и часто терял всякую меру.
Его простая, спокойная, честная натура, его безграничное доверие людям не вписывались в лихорадочную суету столичной жизни. Несмотря на все свои знания и способности, ему не везло в денежных делах. Он участвовал в огромном предприятии, но не мог продвинуться. Это терзало его и мучило, ведь он еще хорошо помнил времена, когда сам был богат и именит. И по крайней мере в собственном доме, в своем семейном кругу он желал компенсировать эту несправедливость. Здесь он хотел быть хозяином — и был им в полном смысле слова. Мало того что вне дома я предоставляла ему полную свободу. Он хотел, чтобы я «реформировала» себя и свой дом.
Сначала речь шла о мелочах, но о милых, дорогих моему сердцу мелочах, с которыми я должна была расстаться. Но ниспровергатели этим не удовольствовались. Они продолжали выдвигать требования, безжалостно разрушая самые основы нашей прежней жизни.
Здесь, в Петербурге, мне пришлось снять шейтель. Здесь, после отчаянной борьбы, мне пришлось отказаться от кошерной кухни. Здесь один за другим из моего дома были изгнаны прекрасные старые обычаи. Нет, я не изгоняла их, я со слезами и рыданиями провожала их до самой последней калитки моего дома. Я долго, долго, истекая кровью сердца, глядела им вслед, словно хоронила самое дорогое, что имела. Сколько мне пришлось выстрадать, какие выдержать душевные битвы! Ничего подобного я не представляла себе в юности, когда вела образцовую, спокойную, гордую, патриархальную жизнь в отчем доме. Хотя я любила мужа так же горячо и верно, как в первое время нашего супружества, я не могла, не имела права уступать ему без сопротивления. Я хотела сохранить драгоценное добро для себя и своих детей и вела борьбу за Быть или Не быть.
Вся жизнь в Петербурге была устроена таким образом, что тысячи самых разных событий снова и снова сводились к проблеме еврейства. Сколько забот и страданий доставили мне школьные годы моего сына! Шимон был учеником четвертой гимназии. Однажды мальчиков привели на богослужение в гимназическую часовню. Все стали на колени перед иконами. Только мой сын остался стоять. Классный надзиратель потребовал от него немедленно стать на колени. Сын решительно отказался: «Я иудей. Моя вера воспрещает мне преклонять колени перед изображением». Надзиратель рассвирепел. После занятий Шимона вызвали к директору и исключили из гимназии. На следующий день он должен был забрать свои документы. Это была плохая новость. Я не знала, что делать. Я бросилась к попечителю, умоляла, плакала. Ведь сын не собирался нарушать школьной дисциплины, ведь он хотел соблюсти верность тому воспитанию, которое получил в отчем доме и в школе раввинов, ведь уважение к авторитету родителей — важный принцип воспитания, ведь там, где он кончается, может расцвести порок. Но князь Ливен был непреклонен. Я не могла больше говорить. Боль сжимала горло, слезы текли из глаз. Я же понимала, что решается судьба сына, что его счастье разрушено. Я выбежала в прихожую, но князь окликнул меня и вернул в кабинет. Он сказал, что эту гимназию сын должен будет покинуть, но он, князь, позаботится, чтобы мальчика приняли в другую. Так оно и случилось. Я снова обрела покой и с глубоким удовлетворением думала о гордом поведении моего сына. Он был кровь от моей крови. Но смела ли я надеяться, что среди всех чуждых влияний дети всегда будут следовать примеру матери? Они подрастали. Они по-своему понимали и постигали то, что происходило вокруг… и иногда становились на сторону отца. И я все чаще оставалась в одиночестве. Муж и все общество были против меня. Я покорилась. Но никто не представлял, какую трагедию я пережила в те дни.