Медленные челюсти демократии - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герцен: «Либералы удивились дерзости и неблагодарности работника, взяли приступом улицы Парижа, покрыли их трупами и спрятались от брата за штыками осадного положения, спасая цивилизацию и порядок!»
Наше время: Однажды, и очень быстро, наступил момент, когда либерал должен был выбрать между неприятным народом и во всех отношениях симпатичными бизнесменами. То был роковой девяносто третий год — народ и его агрессивные избранники замахнулись на самое дорогое, на приватизацию. Они чуть было не повернули государство вспять — к варварскому коммунизму, к общенародной собственности. В годы героического первоначального накопления, когда лихие банкиры и прогрессивные либералы объединили усилия для построения цивилизованного открытого общества, в эти судьбоносные годы — вылез на сцену истории грязный мужик и пожелал равенства. Либералы всплеснули руками. Оказывается, этот варвар, коего еще учить и учить, возмечтал, что он впрямь хозяин своей судьбы и знает, как ему жить дальше. Либералы колебались недолго — выбрать, в каком сражаться стане, оказалось на диво легко. С финансистом Джорджем Соросом и его Открытым обществом — или с глупыми националистами (ведь мужики, желающие блага своей отсталой Родине, — несомненно националисты, не так ли?)? Талантливые люди, вчера писавшие гневные отповеди Сталину (покойный Сталин их уже не страшил), сегодня клеймили свой варварский народ и его оголтелых вожаков. И когда вечно пьяный самодур, первый президент свободной от коммунизма России решил стрелять в собственный парламент из танков — либералы рукоплескали ему, кричали: давай, заступник за демократию, дави их! Им и впрямь мерещилось, что они защищают демократию, когда стреляют в депутатов, избранных народом. В этот момент произошла окончательная подмена понятий: либералы осознали, что они не вообще за демократию, но за строго определенную демократию — и другой демократии не допустят, народу демократию доверить никак нельзя. И высыпали интеллигенты на площадь перед Моссоветом, столпились под державным балконом, тянули тощие шейки вверх — там, на балконе приплясывал жирный министр, обличитель варварства, борец за цивилизацию. Жирный человек приплясывал на балконе и кричал в ночи «Фашизм не пройдет!». Он выглядел героем, и слою «фашизм», срываясь с его масляных губ, грозно гудело в московском воздухе. Потом на тот же балкон выходили и другие люди — профессора, художники, артисты. Они говорили искренне и горько, призывая войска уничтожить народных депутатов и их сторонников. И толпа интеллигентов, поправляя пенсне, скандировала: «Фашизм не пройдет!» и потрясала хилыми кулачками. Какой фашизм? Почему фашизм? Откуда фашизм, помилуйте? Они казались себе жертвами фашизма, эти героические либеральные интеллигенты, стоящие на площади Моссовета, они готовы были пасть в борьбе с новоявленным Гитлером — хотя на самом деле их собрали только для того, чтобы они присягнули на верность первоначальным накоплениям номенклатуры в предали свой народ.
Так и сделали они, служилые либералы, западники-на-грантах, компрадорская интеллигенция. И выехали вперед танки, и стали стрелять в парламент, и многие интеллигентные либералы стояли рядом с орудиями, следя близорукими глазами за полетом снарядов, отмечая черные дыры в стенах, пожар в окнах. В этот проклятый день либерализм в России перестал существовать.
Герцен писал про революцию сорок восьмого года, преданную самими участниками событий, про республику стремительно эволюционировавшую в Империю, и причем либеральным, демократическим путем! Но разве в первый раз такое с демократией случилось? Сказать, что это закономерный путь всякой демократии, и что политика Гизо работала точно так же в Париже, как некогда в Риме, так же в Веймарской республике, как и в Москве, упрекнуть саму демократию за ее легкий, естественный переход к диктатуре — Герцен не хотел. Сама идея оставалась манящей, и если либералы и предавали демократию карьеры ради, то ведь сама демократическая идея от того не страдала. Так и сегодня: когда историки разбирают трагедию Веймарской республики — они ужасаются именно этой, уникальной трагедии, рассказывают нам о демагогии национал-социализма, о роковом противостоянии коммунистической и нацистской диктатур. В том отдельном случае — демократия сама себя перевела в статус рейха. Но так же было и с демократическим Римом, и со Второй республикой, и с Октябрьской революцией; так происходит и сегодня.
Герцену года не хватило, чтобы описать расстрел Парижской коммуны, победоносный поход версальцев, время переосмысления понятия «либерализм», время торжества цивилизации и прогресса над революцией. Метаморфозы либерального сознания прошли стремительно: от энтузиазма сорок восьмого года до реализма семьдесят первого не так уж много времени. Не об Империи речь, не о преданности Наполеону III (подставьте вместо него любого демократического правителя, гримирующегося под Августа); и даже не о замене Республики на Империю идет речь (подставьте сюда, если хотите, СССР и РФ) — речь о другом. Важно состояние души и ума либерального господина, который вытесняет из своего сознания любую мысль революционного, социалистического характера — и выдвигает вперед магическое слово «цивилизация». Именно цивилизация — то есть прежде всего порядок — делается залогом его душевного комфорта. А то, что всякий порядок неизбежно становится «новым порядком», про это либерал и знать не хочет. Так было во время Парижской коммуны — и так повторяется всегда. Вчера еще парижские интеллигенты засматривались на картины Курбе и Домье — а сегодня уже любуются салонным Кабанелем: вчера еще умилялись пафосу народных трибунов, пересказывали друг другу Прудона, сегодня они уже последователи разумных теорий Гизо, почитатели сильной руки Каваньяка — они же реальные, адекватные люди. Благороднейшие интеллигенты, совесть нации — с какой искренней ненавистью они стали писать о коммунарах. Теофиль Готье назвал коммуну «зверинцем», вырвавшимся на волю, Леконт де Лиль — «разгулом преступного дна», а милейшие Гонкуры, защитники всего трогательного на Земле — «взрывом эпилептического безумия». Ипполит Тэн, Дюма-сын, Ренан — все утонченные люди — поспешили сказать «спасибо» версальцам, расстрелявшим народ. Это ведь правда, именно так и было. И не из страха только сняли головные уборы перед версальцами — но из великого либерального инстинкта социальной адаптации, здорового стадного инстинкта, который всегда направляет интеллигента в верном направлении, туда, где его ждет начальство. А если и найдется один неудобный в обращении интеллигент — Герцен, Гюго, Зиновьев, Курбе, — то мы немедленно объявим его сумасшедшим. Не так ли?
Сегодня, с нашей карикатурной демократией, разве дело обстояло иначе? Эти неистовые депутаты первого созыва, несчастный Сахаров, лишенный слова на трибуне, — да где же они? Наш отечественный, умудренный либерал, хомяк со стажем, уложился быстрее европейских коллег: с призывов освободить народ, звучавших в девяносто первом, — до призывов убивать народ, звучавших в девяносто третьем, прошло всего полтора года. Убежденный либерал, человек благороднейших намерений, человек бесспорно хороший и умный, говорил мне с брезгливостью и ужасом о зловещем народном путче девяносто третьего года: ведь там были националисты, «баркашовцы»! Они посягнули на наши телеканалы! Были тогда такие специально прикормленные властью отряды националистов, оболваненные мальчики в униформе, бритые под ноль подростки с окраин. И в какой же толпе народа, требующей отдать ей свободу, не случается националистов, скажите на милость? Национализм — первое, что вылезает на поверхность из толпы. Унитаз сделан для того, чтоб в него испражняться, а толпа существует затем, чтобы в ней бродили всякие настроения, националистические в том числе. Эти безумные силы специально выпасают, начальство всегда заботится о том, чтобы этот резервный батальон не расслаблялся — дикую энергию национализма обязательно используют, не так, так этак; в тот день они пригодились вполне.