Колокола - Ричард Харвелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гуаданьи ухмыльнулся, как будто перед глазами у него возникла картина, служившая подтверждением его бахвальства. Он стал смотреть в окно, пока улыбка не сошла с его губ, а потом снова повернулся ко мне:
— Так о чем ты спросил меня? Ах да: кто меня кастрировал? Я уже ответил тебе, что это Италия сделала меня тем, кто я есть. Я не могу винить ни моего отца, ни труппу комической оперы, которой он меня продал, ни цирюльника, которому заплатили, чтобы он подрезай меня. Конечно же я надеюсь, что все эти люди сейчас в аду, но это было бы слишком малым вознаграждением — и для меня, и для тебя, и для тысяч других мальчиков, которых каждый год подрезают на землях Италии. Mio fratello, их режут из-за красоты их голоса. Их режут потому, что каждый вечер в каждом итальянском городе на сцене поют ангелы, и каждый мужчина, у которого есть сын, возвращаясь домой, думает: А не может ли и мой сын тоже стать ангелом?
Прохладный ветер охладил меня, приступ прошел, и я снова поднял глаза на своего хозяина. Его гладкое лицо было таким же собранным, каким оно обычно бывало на сцене, но в его голосе я почувствовал легкую дрожь. Сейчас он смотрел в окно, как будто говорил уже не со мной, а с самим собой.
— Я часто спрашиваю себя, — сказал он, — когда выхожу на поклоны, скольких мальчиков я кастрировал сегодня вечером своим голосом?
Когда я попросил Ремуса выучить меня итальянскому языку, он воспринял мою просьбу с исключительной серьезностью. Мы занимались по два часа в те дни, когда я не был нужен Гуаданьи и мог выбраться к своим друзьям. Ремус, занимавшийся со мной итальянским, оказался учителем еще более требовательным, чем Ульрих, с которым я постигал искусство пения. За словами и предложениями он видел некую четкую структуру, одинаковую для самых разных языков, — и это находилось за пределами моего понимания. Но все-таки язык строится не из слов, а из звуков, и вот в чем был мой дар: я тотчас же узнавал все основные звуки, и, хотя после двух недель учебы, Данте оставался для меня все так же непонятен, читая его вслух, я начинал схватывать отдельные сгустки смыслов: король, захлебывающийся в свином пойле; ревущий сицилийский бык; тысячи задыхающихся посиневших лиц[58].
— Его итальянский уже лучше, чем твой, Ремус, — вскоре пошутил Николай, сидевший в своем кресле.
— Произношение не имеет значения, — возразил Ремус, — если он не понимает того, что говорит.
— Я тоже этого не понимаю, — сказал Николай из темноты, потому что из-за его глаз мы зажигали только одну свечу, — но то, что он читает, просто прекрасно. Это что-то о бессмертной любви?
— О распутстве и сладострастии, — ровным голосом ответил Ремус. — Стоны, слезы, жалобы. Здесь страдают те, кто предавался плотским утехам. Без всякой надежды на облегчение боли, без надежды, что это когда-нибудь кончится.
— Как мы счастливы, Ремус, что ты с нами, — произнес Николай. — Иначе бы мы приняли низменную похоть за самую настоящую любовь.
— Продолжай читать, Мозес. Не обращай на него внимания.
— А в этой мерзкой книге хоть что-нибудь есть о настоящей любви? — спросил Николай.
— Во всех ее видах, — нашелся Ремус. — Разделенные любящие сердца, неутолимые страсти и преклонение перед недосягаемой возлюбленной.
— Возьмите другую книгу, — с негодованием потребовал Николай. — Я хочу, чтобы любовь была сейчас. Данте мертв. Ад далеко. Нельзя ли рассказать мне о чем-нибудь другом, чтобы я мог это ощутить?
— Читай, Мозес.
Я открыл книгу, но руки мои дрожали. Расскажи им! Прямо сейчас! Расскажи им о ней! Мне очень хотелось, но я не мог. Я знал, что они не засмеются надо мной, но боялся увидеть в их глазах удивление. Ты? Влюблен? В кого?
Они, конечно, этого не произнесут, но это будет сказано мысленно.
Как-то вечером, когда в Бургтеатре по программе не было ни оперы, ни балета, ни театрального представления, я уговорил Тассо оставить свое подземелье и прийти к нам в Шпиттельберг. Он резво поскакал за мной по улицам, стараясь держаться в тени, как будто боялся, что какой-нибудь ястреб бросится на него с небес и унесет.
Когда я провел карлика вверх по лестнице в полутемную гостиную, он остановился на пороге и внимательно осмотрел комнату, как человек, оценивающий корабль, на котором собирается плыть. Ремус поздоровался с нами и протянул Тассо руку, но рабочий сцены ее не принял. И стал рассматривать громадную фигуру, находившуюся за спиной у Ремуса.
— Это что, два мужика, — спросил Тассо, — и больше никого?
— Да, только мы двое, — ответил Ремус.
— И что, женщин нет?
— Нет.
Тассо внимательно посмотрел на Ремуса. Дернул носом.
Николай, не поворачиваясь, крикнул:
— Мозес, это тот самый карлик, которого ты собирался привести, чтоб мы с ним познакомились?
— Да, — неловко промолвил я. — Эго Тассо. Из театра.
— Давай, — заорал Николай, — заходи! Это правда, что ты знаком с императрицей? Расскажи нам о ее дочерях!
Тассо взглянул на Ремуса. Показал пальцем на Николая:
— А что случилось с твоим мужем?
— Он мне не муж, — сердито ответил Ремус и покраснел, чего прежде мне никогда не доводилось видеть. — Он болен.
— С головой у него не все в порядке, — бросил Тассо и прошел мимо Ремуса в комнату.
— Мозес, — сказал Николай, — мне нравится этот мышастик.
Тассо сел рядом с Николаем в кресло Ремуса.
— Это надо отпраздновать! — воскликнул Николай. — Мозес, спой! Нет, нет, подожди, нужно еще кое-что для настроения. Ремус, спустись-ка вниз и скажи, чтобы герр Кост приготовил нам свое самое наичернейшее зелье.
Несколько минут спустя Ремус появился с четырьмя кружками, в которых дымилась черная жидкость, напоминавшая смоляные озера в Дантовом Аду.
— Сахар, — наставительно произнес Николай. — В этом весь секрет, чтобы вы смогли протолкнуть это зелье себе в глотку.
Мы растворили в каждой чашке по нескольку кусков сахара. Тассо зажимал нос, пока пил. Я же смог это проглотить, только удвоив порцию сахара, что превратило напиток в сладкую тину. Но когда он был проглочен, не прошло и минуты, как волшебство начало действовать: полутемная комната начала пульсировать. Мне показалось, что я больше никогда не засну. Тассо тихонько захихикал.
Николай затряс головой, как будто в ней зажужжал шмель.
— Спой нам, Мозес, — попросил Ремус.
Я улыбнулся. За все эти годы, что я знал его, он никогда не просил меня спеть, и сейчас, когда это снадобье билось в моих венах, мне захотелось, чтобы звук вырвался наружу.