Колокола - Ричард Харвелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я заслужил все это, и даже еще больше, — проронил он.
— Чепуха, — постарался успокоить его я. — Все это — чепуха.
Николай посмотрел на Ремуса, потом опять на меня:
— Я только тем и занимаюсь целый день, что сижу здесь и думаю, как я подвел двух моих самых лучших друзей.
— Николай, — резко сказал Ремус, — не начинай этого сейчас. Не надо. Давай будем счастливы сегодня. Мозес наконец-то снова вернулся к нам.
— Я, кроме этого, ничего больше не желал, — произнес Николай, и слезы потекли у него из глаз. — Поэтому могу сказать ему, каким виноватым я чувствую себя за то, что сделал. И за то, что не сумел сделать.
— Не сумел? — удивился я. — Николай, ты был мне как отец. Ты мне жизнь спас! Я никогда не винил тебя ни в чем.
Он покачал головой:
— Я не должен был оставлять тебя с тем человеком. Нам давно следовало уйти из аббатства. Мир был открыт для нас, и мы упустили наш шанс.
— Николай, — взмолился Ремус. — Не сейчас. Ты опять…
— Нам следовало уйти! — зарычал Николай на своего друга и закрыл глаза мягкими опухшими руками.
Волк склонил голову.
Очень скоро руки Николая переместились с лица на виски, и я услышал его прерывистое дыхание. Острая боль пронзила его, и мягкие опухоли в голове стали наливаться кровью. Сдавленный стон, похожий на хрип задыхающегося человека, вырвался из его сжавшегося горла.
Я взял своего друга за руку и попытался успокоить:
— Николай, что я могу для тебя сделать?
Но Ремус уже пошел готовить настойку опия, которая была единственным для Николая средством облегчить боль. Мое прикосновение не произвело никакого действия, Николай всего лишь снова открыл глаза. Его рука отпустила висок и так сильно сжала мое запястье, что казалось, вот-вот раздавит его.
— Пожалуйста, прости меня, — прошептал он.
— Мне нечего прощать.
Ремус уже был рядом и вливал настойку ему в рот. Николай стал жадно глотать свое лекарство. Вскоре его глаза потускнели еще сильнее, а потом закрылись. Он обмяк в кресле.
Несколько минут Ремус и я, лицом к лицу, стояли за креслом нашего друга, потом Ремус поднял подушку и подсунул ее под запрокинувшуюся голову Николая. Его ладонь задержалась на щеке друга, и такого, столь несвойственного мужчине нежного жеста мне еще видеть не доводилось.
Ремус печально улыбнулся.
— Хорошо, что ты здесь, Мозес, — сказал он.
Я обнял его. Его тело было напряжено и не отзывалось на мое прикосновение, зато рука не отпускала моего плеча несколько секунд. Он вытер слезы и посмотрел в сторону, как будто устыдился этого. Я подвел его к небольшому, заваленному книгами столу. Он сел на стул, я — на другой.
Несколько минут мы молчали.
— Сорок пять лет, — внезапно начал Ремус. — Это очень трудно осознать. Больше сорока пяти лет он провел в этом аббатстве, и почти все время говорил о том, что нужно уходить. Он чудом там оказался — как-то ночью его, ребенком, подкинули в церковь. Аббатство — не сиротский приют, но для Николая сделали исключение. Когда я в первый раз встретил его, он уже был гигантом. Он был единственным послушником, который говорил со мной. Я понял, что его стремление увидеть белый свет было непреодолимым; должно быть, мы лет тридцать говорили об этом почти каждый день. Тридцать лет! И все же мы всегда оставались — только из-за меня, из-за моих книг, потому что мне нужна была тишина. А когда мы наконец покинули аббатство и направились в Рим, каждый день, начиная с самого первого, мне хотелось повернуть обратно, даже несмотря на, то что я был счастлив в каждое мгновение нашего путешествия. Господи, я был так счастлив в Ватикане! Но я каждый день говорил ему: «Николай, мы должны возвращаться домой! Я хочу домой!» — Ремус закрыл рот рукой. Сделал глубокий вдох и продолжил: — Понимаешь, я никогда не задумывался над нашим положением. Я был таким дураком. И только когда они в Мелке не приняли нас, только тогда я внезапно понял: мы оставались в аббатстве ради него, а не ради меня. В тот день мы пошли пешком к Дунаю, и меня охватил ужас. «Николай, мы должны вернуться обратно! — воскликнул я. — Обратно в горы. Какой-нибудь монастырь примет нас!» Я бы пошел куда угодно, в любой вонючий свинарник, называющий себя аббатством. Нет книг? Мне все равно. Я бы жил с ним в пещере, вдали от людских глаз. «Мы найдем другое аббатство, — сказал я. — Штаудах не мог разослать письма во все». — «Чепуха, — отвечал он. — Разве ты не видишь! Господь посылает нас в Вену! Мы свободны! Наконец-то мы свободны!» Мозес, эти слова были для меня как проклятие, приговор был вынесен.
Несколько секунд Ремус молча смотрел на меня. Наверное, и я первый раз в жизни так пристально смотрел ему в глаза. На этом мрачном лице слезы, казалось, были так не к месту.
— Из-за него я потерял веру в Бога, Мозес, — прошептал он, наклонившись ко мне. — И та святость, за которую я полюбил его с первого дня нашей встречи — мне тогда было пятнадцать лет, и мой отец заплатил настоятелю, чтобы его чахлого сына навсегда заперли в аббатстве, — эта самая святость в городе превратила его в зверя. Он человека убил. Только ему не говори. Он не помнит. Какой-то мужчина обозвал шлюху шлюхой, а потом плюнул ей в лицо. Николай выбросил этого человека на улицу. Всего один удар, и он сломай ему шею. И пока я оттаскивал тело к реке, все приветствовали его и покупали ему выпивку.
Его любили. Он пил герцогское шампанское и крестьянский шнапс. Мы не нуждались в деньгах. Он все улыбался и шутил. «Святой Бенедикт со своим волком!» — кричали нам из окон дворцов, и, даже если было совсем поздно, мы должны были зайти к ним и выпить. И спеть. Очень часто он оставался на ночь. Мужчины, женщины. Князья, шлюхи. У него на всех хватало любви.
Когда пошли язвы, он внезапно ко всем охладел. Один любовник прислал ему врача, и тот так накачал его ртутью, что он целый месяц есть не мог. Остальные его забыли и не вспоминали о нем, даже когда он стучался к ним в дверь. Наконец он засел здесь и перестал выходить на улицу. Он мог часами смотреть на новую язву — наблюдал, как она растет. Он смотрел, как уходит его красота, целыми днями не отрывался от зеркала.
Потом, в какой-то из дней, через год после всего этого, язвы исчезли. И несмотря на свой ужасный вид, он снова начал орать на улицах. Он врывался на вечеринки и кричал: «Я исцелился!» Но он не исцелился. У него начало мутнеть в глазах, и он не мог выносить даже самый слабый свет. Пошли опухоли — по рукам, по шее, — и вместе с ними появились боли. Я просыпаюсь от его стонов. Потом начал размягчаться нос. Кажется, что его кости просто растворяются. Он может мять нос пальцами, как глину.
Ремус отвернулся, и мы оба посмотрели на нашего спящего друга. Его кресло было очень большим, но казалось, что в нем сидит ребенок: руки гиганта беспомощно свесились, ноги раскорячились. Подушка соскользнула на пол, и его голова упала на грудь.
— И вы остались совсем одни, — сказал я.