Дети мои - Гузель Яхина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да еще и Девчонка прилипчивая за Васькой неотлучно бегала: только он за угол нырнет – и она следом; только он в сарай шмыгнет – и она в сарай. Привязалась – не отцепишься. Пришлось прятать при ней. Васька ей на всякий случай кулаком погрозил: выдашь меня – врежу! А она смеется радостно, заливисто и сама ему навстречу кулачок свой крошечный протягивает. Одно слово – дурында.
Весь тот день смотрел Старик на Ваську пристальным взглядом: яблоки перебирает, прокладывает свежей соломой, – смотрит; рыбу развешивает, обертывает каждую тушку в тряпицу – смотрит. А Васька отвечал ему – взглядом хмурым и независимым. Так и проработали весь день до вечера. Рядом с такими богатыми запасами Васька мог бы и дольше работать; жаль, к вечеру все яблоки были разложены в прохладе подпола; зерно, горох и кукуруза – перетрушены, перебраны и засыпаны обратно в жестяные банки; связки рыбин – вывешены над печью; пучки трав – в сарае и на чердаке.
Ужинали овсяной тюрей, приправленной травами и щепоткой соли. Для большей сытности Старик выложил на стол орехи – каждому по горсточке. А Девчонка – бестолочь! – как увидела те орехи, сразу заулыбалась Ваське, захихикала, потом вскочила из-за стола и на улицу метнулась. Старик забеспокоился, замычал ей вслед удивленно: куда? А Васька уже понял все, уже похолодел животом, хотел было утечь незаметно, пока предательница не вернулась. Да куда утечешь из дома – не на улицу же в самый снегопад? Вернулась Девчонка – со снегом в волосах и Васькиной заначкой в руке. Положила на стол намокший газетный фунтик, оттуда высыпались мелкие ореховые кругляши – уже волглые, перепачканные яблоневой трухой. Улыбнулась Ваське вопросительно: правильно ли все сделала?
И снова лицо у Старика вытянулось, как вчера, – впали щеки, борода вперед выдвинулась.
– Ну что – побьешь меня теперь?! – заверещал Васькин рот, не дожидаясь, пока Старик опомнится. А сам Васька вскочил со стула и опрокинул его, да еще и ногой подпихнул – для большего грохота. – Давай, колоти слабого-беззащитного! Лупи сироту беспризорную, душу бесприютную!
Старик – брови на лбу от злости сдвинулись, глаза потемнели – двинулся к нему. И вновь почуял Васька: хочется Старику ударить его – наотмашь, от души – не один и не два раза, а больше. И готов был к этому Васька, потому как понимал: будет это по справедливости. Не сумел укрыть хабар – отвечай, расплачивайся за неумение.
– Да только я не дамся! – трещал Васькин рот. – Сам ты виноват! Нечего было голодом меня изводить – я бы и не таскал у тебя ничего! Развел тут капитализм, иуда германская! Думаешь, раз от людей отделился – все позволено?!
Девчонка, мыча от расстройства, вновь кинулась на улицу. Васька только крякнул с досады – выдаст она его сейчас, с потрохами и копытами выдаст! – но не бежать же за ней: надо спасаться от Старика. Прыгнул в один угол, во второй, метнулся к печи. Старик – за ним.
– У! – закричала запыхавшаяся Девчонка, вбегая в комнату. – У-у!
Швырнула на стол все Васькины кульки-сверточки с утаенной едой – грязные, мокрые, заляпанные землей и соломой – а сама к Ваське: обхватила его руками, защищая, заныла просительно, обернувшись к Старику. Тут-то он и цапнул Ваську за шиворот.
Зажмурился Васька, сжался – но удара не было. Крепкая рука протащила его за шкирку, проволокла по кухне и вновь усадила за стол. Приоткрыл Васька глаза – а Старик все принесенные Девчонкой заначки потрошит, выкладывает на столешницу и сгребает в кучу – придвигает к Ваське: ешь!
Замер Васька недоуменно, глазами хлопает. А Старик зачерпнул в ладонь украденного гороха вперемешку с яблочными семенами и опилками – и в рот ему тычет, рычит повелительно: ешь, кому сказано!
И Васька стал есть. Жевал торопливо и удивленно, еще не веря до конца, что побои отменяются: зерна овсяные, зерна пшеничные, зерна кукурузные, муку морковную, муку свекольную, сушеную свекольную ботву и яблоки сушеные, рыбу сушеную и сушеные же ягоды – все разом, с налипшей соломой, клочками газет и мелкими веточками. Во рту хрустело – песок? земля? – словно стекло зубами молол. Но Васька жевал упрямо и глотал, глотал, с усилием продвигая комки еды по пищеводу. Еда была сухая, драла горло, но воды просить не стал – из гордости. Ну что, Старик, выкусил? Сломать меня думал – на такой-то малости? Это, что ли, – твое наказание? Да мне бы такое наказание – каждый день, и желательно дважды…
Съел все, что украл, – за один присест. Встал из-за стола гордый, с победительным взглядом. Ушел к себе на лавку, пока Старик с Девчонкой ужин заканчивали.
Живот схватило позже, когда в доме погас свет и хозяева разошлись по спальням. Поначалу захотелось пить, словно в кишках у Васьки поселилась пустыня, которой требовалось воды – не кружка и не две, а целый колодец или целая Волга. Стараясь не шуметь, Васька сполз с лавки и пробрался на кухню. Нашел ощупью ведро, сунул в него голову – да так и нахлебался холодной воды, стоя на четвереньках. То ли треть ведра выдул, а то ли всю половину. Полегчало. Когда пробирался обратно на свою лежанку, та вода бултыхалась у Васьки в пузе, как в бочке, – наверное, во всей избе слышно было.
Не успел, однако, заснуть, как что-то острое вспороло изнутри: боль прошила тело от паха и до грудины. В первое мгновение Васька даже не испугался, а удивился: как могла такая большая боль поместиться в его маленьком организме? А боль быстро нарастала, раскачиваясь подобно маятнику: вверх по животу – вниз к кишкам, вверх – вниз… Освоившись в немудреных мальчишеских внутренностях, изменила направление: стала колыхаться по брюху из стороны в сторону, заставляя Ваську хвататься руками за бока и крутиться на лавке то вправо, то влево. Под конец распоясалась вовсе и забилась под ребрами безо всякого порядка и направления, разрезая бедную Васькину утробу на тысячу мелких частей.
Кажется, он стонал – сначала сквозь зубы, затем в набитую травой подушку. Кажется, терся щеками об одеяло, чтобы содрать с лица противную испарину. Кажется, сжимал пальцами разбухшее твердокаменное пузо, стараясь нащупать свою боль, но та не давалась – ускользала куда-то в глубину его тела, терлась о позвоночник, цеплялась за задние ребра, дергала за лопатки. Кажется, Васька умирал.
Скрючившись, он упал с лавки на пол и полежал там немного, не умея пошевелиться. Кое-как перевернулся на живот и пополз, упираясь о холодный пол не то плечами, не то локтями. Полз наугад, по чутью, плохо уже понимая, куда направляется. Знал: подыхать нужно подальше от людей, одному. Перебирался через какие-то приступки, наталкивался на стулья и обползал их, шкрябал щеками по земляному полу. Наконец уперся лбом в холодное дерево входной двери. Разворошил лицом кинутую на порог старую овчину, ткнулся носом в щель, откуда несло студеным воздухом воли.
Не пролезть было Ваське в эту щель. И дверь не открыть – слишком ослаб, пока полз. Так и лежал, дыша запахом снега и ощущая внутри себя ополоумевшую боль, пока крепкие руки не схватили его за шкирку и не потащили через кухню – как несколько часов назад, за ужином.
Сопротивляться сил не было. Руки делали с немощным Васькиным телом, что хотели: вертели его, как куклу, переворачивая лицом вниз; давили под дых – резко и глубоко, будто желая разорвать пополам; вставляли в рот твердые пальцы и просовывали до самой глотки. Васька хотел было сжать челюсти покрепче и укусить эти пальцы, но не успел: поселившаяся в животе боль дернулась, плеснулась кисло в горле и хлынула из Васьки наружу…