Избранное - Феликс Яковлевич Розинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Лины к чаю были сушки. Эмиль с собачьим наслаждением их грыз, и его рот хорошо резонировал, отчего хруст сушек звучал, как стрельба. Ахилла это бесило. Хрустя и отхлебывая чай, Эмиль умудрялся еще пространно рассуждать по поводу недавнего сенсационного открытия частицы, существование которой не было предсказано и которая поэтому не должна была существовать. Эмиль заполнял собою всю комнату. Лина смотрела в скатерть. Ахилл смотрел на Эмиля, Ахилл смотрел на Лину и очень хотел сказануть какую-нибудь гадость. Внезапно он поймал беспокойный взгляд Эмиля, который умолк на мгновенье, а Лина немедленно подняла голову и беспокойно оглядела обоих. Что-то сбилось — возможно, в комнату влетела та частица, которой во Вселенной быть не следовало. Всем стало не по себе.
— А кто он, этот пианист? — спросила Лина.
— Махаревский? — откликнулся Ахилл, как будто только этого вопроса и ждал. — Академик. Океанолог или что-то в этом роде.
— Да, физика моря, — сказал Эмиль. Этот тип знал все.
— Я видела его у дяди, — сказала Лина.
— Между прочим, твой дядюшка издал неплохую монографию о сплошных средах. Почему он до сих пор всего только член-корр?
— Наверное, из-за брата. Из-за моего отца.
— Ах да, — спохватился Эмиль. — Конечно.
— А у вас часто концерты?
— Не слишком. За все это время, с осени, только третий.
— Что вы еще играли?
— Чайковского Шестую. «Эгмонта». Аксенов читал. «Входи, палач!» — патетически воскликнул Ахилл и, растопырив пальцы, простер над столом руку.
— Неправда. Аксенов хороший чтец.
— А я разве что? «Входи, палач!» — снова воскликнул Ахилл и снова простер свою длань. — «Свершай!..» — ну, и так далее. Гремят барабаны, и трубы трубят.
Лина на него смотрела, и он не мог избежать ее взгляда. Он по-настоящему страдал. Окажись они вдвоем, смог бы он ей объяснить, что происходит с ним, — в эти дни, в этот вечер, сейчас? Он знал, что хотел бы объяснить, что постарался бы, наверное, облечь свое страданье в сильные и страстные слова, но и знал — заранее, до первых еще слов, что ничего объяснить не сможет, — он не сможет объяснить, а она не сможет понять, хотя она, он мог предполагать, старалась бы понять его — как старалась в это мгновенье, глядя ему в глаза, спросить, услышать, осознать и, может быть, согласиться. Страданья юности бывают оттого неразрешимы, что это знание всеобщего закона невозможности уже постигнуто пораненной душой, а грубое, жестокое леченье опытом еще не пройдено, и потому-то юность вся становится одним невыносимым, непрерывно длящимся страданием.
Они в молчании допили чай. Все было снято со стола и унесено в кухню. Мальчики в смущении прошествовали в туалет. «Вот простыни, подушки, одеяла, — распоряжалась Лина, — стелите на эти кушетки, к маленькой можно подставить стул». Она ушла, и вскоре в ванной зашумели струи душевой воды. Потом из коридора Лина коротко спросила: «Вы легли?» — «Да, да», — ответили поспешно. — «Спокойной ночи!». — «Спокойной ночи! Спокойной ночи!».
Эмиль был знаменит, помимо прочего, и тем, что никогда не терял время даром. Он повозился недолго, устраиваясь на кушетке, затих и минуту спустя уже глубоко задышал, стал прихрапывать, причмокивать губами — ему уже сладко спалось! — а страдания Ахилла в тишине, в темноте не своей квартиры становились мучительней с каждым мигом, и мысль о том, что вот так, в мучениях, придется провести всю ночь, а утро принесет с собой судилище и приговор, — эта мысль не отпускала, подавляла, и все существо Ахилла под властью ее каменело. Он лежал, вперив глаза в пространство потолка, в котором качались японские ветви безлистного дерева, росшего где-то вдали, за окном и внизу, в ином уже и недоступном мире: предстоящая ночь обращалась в вечность, и за пределом ее ничего не существовало. Спасенья не было. Он пребывал едва ли не в бессознательном состоянии, — сознанье в нем никак себя не проявляло, оно лишь из каких-то бездн созерцало собственную ничтожность. И так как сознанье Ахилла — его интеллект, его гордое «я» позорно, безропотно и непоправимо спасовали перед всевластьем Царицы ночи, на подмогу страждущему существу явилась низменная ипостась его — телесная: Ахилл почувствовал внутри сжигающий его ужасный огнь, как будто у него под грудью разгорелась пещь, и жжение волна за волной пошло из пещи вверх и подступило к горлу. Впервые испытал он то, о чем не раз упоминал потом в таких, примерно, пассажах, когда хотел шокировать чрезмерно умничающих собеседников, а чаще собеседниц: «Искусство, как и любовь, понятны только тем, кто ими занимается. Скажите, можно ли понять, что такое изжога, если сам изжогой не страдал?» Этой ночью Ахилл страдал от изжоги. Он не знал еще, что это именно изжога и что отныне и навсегда он будет жить с гиперацидностью желудочного сока. Не знал он еще и о ложечке соды, но знание нам заменяется инстинктом, и вот чувство жжения и инстинктивное желание залить огонь водой заставили Ахилла сбросить одеяло, напялить кое-как рубашку и штаны и босиком, по скользкому холодному паркету, протопать на кухню. Он налил там из чайника воды в стакан, стал жадно пить, налил еще и сел на табурет за стол, прислонясь к стене, учащенно дыша, прикрывая и вновь открывая глаза. Волна сжигающего внутренности пламени опала, но с этим облегчением — телесным, только лишь телесным! — в нем поднялась опять волна тоски, такой невыносимой, что он не мог теперь ни встать, ни даже шевельнуть рукой или ногой, он только прикрывал и открывал глаза, и переходы эти, ведшие из полутьмы во тьму и снова в полутьму, в нем отзывались неизбывным ритмом — тяжелым, всепоглощающим, не оставляющим рядом с собой ничего. Уже он и не бодрствовал, недвижимый, сидящий так за кухонным столом, когда в сгущеньях полутьмы произошло перемещение теней, в них смутно засветлело, он закрывал и вновь приоткрывал глаза, и по другую сторону стола слагалось, образовывалось нечто белое, и то была рубаха, обтекающая плечи Лины, и было то подлунно-снежное, прозрачно-матовое Линино лицо и ее обнаженные, плывущие и тающие руки — они касались Лининого лба и видимо-невидимых волос на голове, и возникали шепчущие звуки, еле