Степной волк. Нарцисс и Златоуст - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она не рассердилась, но все же решительно отвела его руку и слегка отодвинулась от него.
— Нет, нет, — сказала она, — этого нельзя. Мне это запрещено. Тебе, цыганенку, это, возможно, и непонятно. Да, я поступаю дурно, я скверная, я навлекаю позор на весь наш дом. Но где-то в глубине души я все еще горда, туда нет входа никому. Не проси у меня этого, иначе я больше никогда не приду в твою комнату.
Никогда бы он не нарушил ее запрета, не пошел бы наперекор ее желанию, ее намеку. Он сам удивлялся тому, какой властью обладает она над ним. Но он страдал. Страсть его оставалась неутоленной, и сердце его часто яростно противилось этой зависимости. Иногда он хотя и с трудом, но все же освобождался от этой зависимости. Иногда он с изысканной учтивостью ухаживал за младшей Юлией, и вообще было крайне необходимо оставаться в добрых отношениях с этой важной особой и по возможности вводить ее в заблуждение. Странно складывались его отношения с этой Юлией, которая то вела себя по-детски, то казалась очень мудрой. Она, без сомнения, была красивее Лидии, это была красавица необыкновенная, что, наряду с не по возрасту умной детской наивностью, сильно привлекало Златоуста; порой он бывал по уши влюблен в Юлию. Именно благодаря этому чувственному влечению, которое вызывали в нем сестры, он нередко с удивлением постигал разницу между вожделением и любовью. Вначале он смотрел на обеих сестер одинаковыми глазами, обеих находил желанными, Юлию, правда, красивее и соблазнительнее, одинаково добивался благосклонности той и другой и не спускал глаз с обеих. А вот теперь Лидия обрела над ним эту власть! Теперь он любил ее так сильно, что из любви к ней даже отказывался от полного обладания ею. Ему была близка и дорога ее душа, в своей детскости, нежности и склонности к грусти она напоминала его собственную душу; порой он бывал удивлен и восхищен, до какой степени эта душа гармонировала с ее телом; она могла что-то сделать, что-то сказать, выразить желание или суждение, и ее слова, настрой ее души в совершенстве соответствовали форме, свойственной разрезу ее глаз и очертаниям пальцев!
Эти мгновения, когда он, казалось, прозревал основные формы и законы, по которым складывались ее характер, душа и тело, часто возбуждали в Златоусте желание как-то удержать и воссоздать этот образ, и он попытался на нескольких листах, хранимых им в глубокой тайне, набросать пером по памяти очертания ее головы, линию бровей, руку или колено.
С Юлией отношения несколько усложнились. Она явно чуяла волны любви, в которых плавала ее старшая сестра, и все ее помыслы, исполненные любопытства и страсти, были устремлены к этому раю, хотя ее своенравный рассудок этому противился. Со Златоустом она старалась быть подчеркнуто холодной и сдержанной, но, забывшись, могла наблюдать за ним с восхищением и чувственным любопытством. С Лидией она часто бывала очень нежна, порой забиралась к ней в постель и с затаенной жадностью впитывала в себя близость любви и пола, нарочно касаясь запретных и желанных мест. Затем почти в оскорбительной форме она давала понять, что знает о тайных похождениях Лидии и презирает их. Дразня и мешая, металось прекрасное и капризное дитя между влюбленными, жадно упивалось в мечтах их тайной, то разыгрывая из себя невинность, то обнаруживая опасную осведомленность; из ребенка она быстро превратилась в существо с диктаторскими замашками. Лидия страдала от этого больше, чем Златоуст, который и видел-то младшую в основном за столом. От Лидии не ускользнуло и то, что Златоуст неравнодушен к прелестной Юлии, порой она замечала, как его оценивающий взгляд наслаждается ее красотой. Лидия не смела раскрыть рта, все так усложнилось, стало таким опасным, Юлию ни в коем случае нельзя было расстраивать и обижать; ах, в любой день и в любой час тайну их любви могли раскрыть, их трудному, тревожному счастью могли положить конец, быть может ужасный.
Иногда Златоуст и сам удивлялся, что давно не сбежал отсюда. Жить так, как он сейчас жил, было трудно: быть любимым, но не иметь надежды ни на дозволенное и продолжительное счастье, ни на легкий успех, к которому он уже привык в своих любовных похождениях; жить с вечно распаленными, неутоленными желаниями, к тому же в постоянной опасности. Почему он остался здесь и терпит все это, эти запутанные отношения и чувства? Разве эти переживания, чувства и муки совести не для тех, кто привык к оседлой жизни, кто не ведая тревог сидит в теплой комнате? Разве он, человек без дома и без претензий, не имеет права уклониться от этих нежностей и сложностей и посмеяться над ними? Да, такое право у него есть, и он был глупцом, пытаясь найти здесь нечто вроде родного угла и расплачиваясь за это такой болью и таким душевным смятением. И все же он делал это и страдал, страдал в охотку и втайне был счастлив. Любить так было глупо и тяжело, непросто и утомительно, но это было чудесно. Чудесна была сумрачно-прекрасная печаль этой любви, ее несуразность и безнадежность; прекрасны были эти тревожные ночи без сна; все было чудесно, достойно восхищения — и страдальчески поджатые губы Лидии, и нотки безнадежности и покорности в ее голосе, когда она говорила о своей любви и тревогах. Всего за несколько недель на юном лице Лидии появилась и стала привычной эта печать страдания, которую ему очень хотелось запечатлеть пером на бумаге, и он чувствовал: в эти недели он и сам стал много старше, не умнее, но опытнее, не счастливее, но все же зрелее и душевно богаче. Он больше не был мальчиком.
— Ты не должен печалиться из-за меня, — сказала ему Лидия своим мягким, отрешенным голосом. — Я хочу только одного — чтобы ты был весел и счастлив. Прости, я виновата в твоей печали, я заразила тебя своим страхом и своей скорбью. По ночам мне снятся такие странные сны: будто иду я по пустыне, такой огромной и такой мрачной, что и сказать нельзя, и я все иду и иду по ней и ищу тебя, но тебя там нет, и я знаю, что ты для меня потерян и что я всегда буду идти вот так, одна. Потом, проснувшись, я думаю: как хорошо, как славно, что он еще здесь и что я могу его видеть, быть может, еще несколько недель или дней, но он пока здесь!
Однажды утром Златоуст проснулся с рассветом и остался в постели, погруженный в свои мысли, бессвязные сновидения еще витали вокруг него. Ему снились мать и Нарцисс, эти образы он видел еще отчетливо. Когда он стряхнул с себя остатки сна, ему бросился в глаза какой-то особенный свет, какое-то необычное сияние, проникавшее сквозь маленькое окошко. Он вскочил, подбежал к окну и увидел, что карниз, крыша конюшни, ворота и все вокруг было покрыто первым снегом и отливало синеватой белизной. Разлад между душевным смятением и тихой покорностью зимнего пейзажа ошеломил его: как спокойно и смиренно подчинялись солнцу, ветру, дождю, засухе и снегу нива и лес, холм и луг, с каким достоинством и тихой скорбью несли свою зимнюю ношу клены и ясени! Вот если бы стать таким, как они, научиться у них терпению! В задумчивости он вышел во двор, прошелся по снегу и пощупал его руками, направился к саду и через занесенный снегом забор увидел пригнувшиеся к земле кусты роз.
На завтрак подали мучной суп, все говорили о первом снеге, все — и барышни тоже — уже побывали во дворе. Снег в этом году выпал поздно, уже приближалось Рождество. Рыцарь рассказывал о южных землях, где не бывает снега. Но то, что сделало этот первый зимний день незабываемым для Златоуста, случилось позже, глубокой ночью.