В Петербурге летом жить можно - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– …Мы ничего не успели рассказать друг другу о себе. А половину не расслышали.
– …Почему этот дом стоит здесь? Он ведь стоял не здесь! Странно…
– …Мы еще будем счастливы?
– …Как скажешь…
Я иду обратно. Тот, что в дубленке, продолжает разгребать снег палкой.
– В следующий раз обещали собрать осенью. Может быть, соберут. Летом предсказывают эпидемию, они надеются, что не очень большую. Ожидается всего несколько тысяч жертв. Но гарантировать не могут.
А я шел и думал, что я, к сожалению, уже не в том возрасте, чтобы не понимать, что у гения чистой красоты при втором приближении может оказаться целый ряд недугов, осложняющих совместную любовь: хроническое расстройство желудка, например, мания преследования другого или апоплексический удар, удачно перенесенный в детстве, но оставивший травмирующие воспоминания. И было мне очень печально и очень холодно.
Пóшло жаловаться на одиночество. Кто не одинок? Палец? Жук? Дерево? Больной врач? Овдовевший крестьянин? Мальчик, которого уложили спать в разгар свадьбы старшего брата? Жертва или палач? А тот, последний глаз у идущего к слепым человека?
Критическому суждению, так же как и плохой вести, мы верим обычно больше, чем хорошему. Когда мне говорят про меня плохое – первая мысль, счастливое озарение почти: это правда. Угадали. В голову не приходит, что человек мог сказать это из каких-то корыстных, убогих, кривых соображений.
Когда говорят хорошее, подозреваю в намеренной доброте, воспитанной деликатности, корысти или непроницательности. Наверное, не прав.
Пою хвалу измене. Я изменяю этим ножкам, этим пальчикам, этим губкам, этим клятвам, этому квадратному коврику на стене. Все. Иду налегке. Мне еще сколько-то предстоит пройти, а с грузом – никак.
Я изменяюсь. Я же не памятник, черт возьми! А значит, изменяю. Я неверный, неверный, беспринципный.
Лично я, может быть, даже святой. У меня, может быть, почти не получается. Но дело в принципе.
Да, в принципе. Потому что измена – не просто «как захочется». Ведь и волна прихотлива согласно каким-то там гравитационным силам.
Я не коровка на коротком поводке. Я – вольный мустанг. Расшибусь – мое дело. Но дайте погулять вволю. Другого случая не будет.
Чему нельзя изменять? От чего нельзя отказываться? Отказываться нельзя от подарков Бога. Их не так много.
Жизнь собственная. Самоубийство – грех. Правда. Не бери того, что положено не тобой.
Нельзя изменять ребенку. Ты для него что Бог. Брать назад подаренное неприлично. Ты ему доверил жить, он тебе доверился. Вариантов нет. Живи и люби из последних сил. До твоих вкусов или капризов (даже смертельных) ему дела нет.
Матери. Она для тебя что Бог. Даже если она не тебя, собственно, имела в виду в миг любовного помрачения. В неудаче твоей жизни все равно не она виновата. Она в любом случае выполняла чужую высшую волю и изо всех сил старалась превратить ее в собственное долгожданное желание. Даже если наследственность плохая. Вини, на худой конец, далеких предков – их не достать.
А женщине, спросите вы, а женщине?
А женщине никто никогда не изменял. Любовь не подлежит отрицанию и забвению. Даже при смене партнеров (вот словечко-то объявилось!). А не было любви – и измены нет.
Я заново учусь не думать: зачем? почему? в чем выгода? фатальность или игра? смертельная схватка долга и страсти или так – «пылит рынок»?
«Заново» я сказал потому, что так именно прожил большую часть жизни. Но во мне дремал способный, как потом выяснилось, детектив, о бездельном постояльстве которого я почти не подозревал. Однако срок пришел, он открыл глаза, потом открыл глаза мне.
Я не стал от этого счастливее. Драгоценному простодушию, данному мне природой, был нанесен ущерб.
Машина пошла раскручиваться. Друзей, женщин, сослуживцев, прохожих, политиков, родственников я стал подозревать в наличии умысла. Не без основания, разумеется. Но пользы не извлек, потому что привык играть в другую игру. Разоблачение чужих тайн не доставило мне положенной радости.
Еще где-то на пути, на бегу сообразил неокончательно, что разочарование не столь губительно для души, как ошибочная догадка в дурную сторону, но все равно продолжал идти по рисунку запутанных следов, принюхиваясь и проницая, потому что всякая обнаруженная возможность рождает свой сюжет, в сюжете этом есть своя логика, ведущая к финалу, который предсказать можно, но он все равно наступит лишь как плод агонии сюжета, не раньше.
Воображение утратило полет, стало вкрадчивоступно и въедливо. Святая доверчивость открыла уши для лукавого нашептывания. Из наветов и недомолвок складывалась картина потрясающей реалистической силы. Временами даже посещало вдохновение.
Думаю о себе, вернее, о своей смерти, вернее, о том, что почувствуют в случае ее те, кто меня любил. Какой звук пропал, нескромно печалюсь я за них, сияние какого лица исчезло, какая покачнулась мера. Никакого ума, никакого вкуса не хватит, чтобы обустроить эту несправедливо образовавшуюся пустоту.
Человек есть тайна – кто же этого теперь не знает? Я-то уж точно тайна, сам в себе не разберусь. Попытки других вовсе смешны и бестактны. He по богатству переживания, может быть, и не по глубине их тайна, а по запутанности мотивов, по их необъяснимому коммунальному соседству.
Но чем же я занимаюсь, выпуская своего детектива по следу? А я хочу знать правду. Последнюю и окончательную. И совершенно забываю, что правды этой не существует. Конечно, желая выяснить худое, я почти наверное окажусь прав. Но почти наверное не захочу узнать, что не прав. Улики поведения не сводятся к фактам. Логическая их увязанность крепится одним лишь моим подозрением, а от него, если уж вселился бес, никто отказываться не хочет.
Нет правды абсолютной, незыблемой и окончательной. Нет, и все. Так просто и так невыносимо.
Так что же, он так и не узнает, любит ли она его по-настоящему, полно и навсегда? Нет, никогда. Но про себя-то он это знает? Про себя всякая правда в итоге лестна, а значит, неправда.
Однако детективы наши, судя по всему, никогда не останутся без работы. Увы!
Думаю о смерти. Это случилось вчера. Вдруг увидел на лицах всех своих родных ее бледную печать. Нет, не преждевременность, не подстерегающую после полудня катастрофу. Но сам факт ее неизбежности стал очевиден.
И все заговорили вдруг, как у Метерлинка, задвигались, как у Виктюка…
Не то что ближе или дороже стали они мне, не то что жалко их стало, не печаль в мое сердце вкралась (печаль, вот слово, которое надо было почему-то искать). Имени у этого состояния нет. А вдруг такие, например, слова – морось, немой скандал, записная книжка под дождем, балабуда… И еще почему-то: заснуть в неизвестном падеже на коленях у мамы.