Плоть и кровь - Майкл Каннингем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Вилл, в душе которого гордость мешалась с сочувствием, положил ладонь на хитроумную анатомическую конструкцию — узкое и бледное колено Гарри.
Спустя два дня они пообедали вместе. Рассказали друг другу о своем прошлом — или о части его. В семье Гарри было девять детей, жили они в Детройте, в жутко холодном доме, отец твердо верил в благотворность военной дисциплины, а мать держалась правил до того строгих, что в конце концов обратилась в истовую богомолку. Жалел Гарри лишь об одном — так он, во всяком случае, сказал, — о том, что не решился стать музыкантом. Он лечил сердечников, — небезуспешно, занятие это было ему по душе, — однако оно не могло и сравниться с тем, что происходит, когда ты набираешь полную грудь воздуха и возвращаешь его людям в виде протяжной мелодии.
— Мне не хватило храбрости податься в музыканты, — сказал он.
На стенах ресторана висели плакаты с изображениями океанских лайнеров, отплававших свое еще лет тридцать назад.
— Чтобы работать врачом, тоже нужна храбрость, — сказал Вилл.
— В общем-то, нет. Вернее, нужна, но другая. Ты становишься врачом, а дальше все уже идет самотеком. Чтобы бросить медицину, храбрости требуется гораздо больше, чем для того, чтобы ею заняться.
— А ты хочешь бросить?
— Нет, мне моя работа нравится. Как нравится играть дома на саксе и воображать, что я играю в клубе. Однако некоторые фантазии лучше фантазиями и оставлять, тебе так не кажется?
— Наверное. Я вот собирался стать архитектором, а кончил тем, что учу детей.
— Тебе не хотелось этим заниматься?
— Это стало тем, чем мне хочется заниматься. Но взялся я за это назло отцу.
— Я, чтобы насолить отцу, делал вещи похуже преподавания в школе.
— Он возлагал на меня такие большие надежды, так рассчитывал, что я стану какой-нибудь важной шишкой, а я в один прекрасный день взглянул ему прямо в глаза и сказал: «Шел бы ты на хер, я буду учителем начальной школы».
— Я здорово налегал на наркотики и с утра до вечера играл на гитаре. Чтобы выучиться на врача, мне пришлось уехать в Мексику.
— Ну а я напивался и гонял на машинах. Мы с моими школьными друзьями три штуки раздолбали.
— Его это, наверное, здорово доставало.
— Думаю, да.
— И к тому же это было весело.
— Мм?
— Наркотики, игра на гитаре — это было весело. И машины разбивать — наверняка тоже. Ведь не только к желанию поквитаться с нашими отцами все и сводилось.
— Пожалуй, нет. Думаю, что нет.
Гарри улыбнулся, провел пальцем по ободку бокала. На пальцах Гарри росли пучочками золотистые волоски. С манжеты его рубашки свисала, щекоча запястье, длинная нитка, и Вилл машинально взглянул на собственное, как если бы эта нитка касалась и его тоже.
Гарри он совсем не боялся. И теперь гадал, не побаивался ли он немного каждого из мужчин, которых знал раньше.
В постели они вели себя заботливо и осмотрительно. Это был хороший секс, достаточно хороший, однако для Вилла непривычный. Обычно секс служил ему укрытием, он словно растворялся в красоте другого мужчины. С Гарри же — становился лишь более видимым. Иногда это ощущение нравилось Виллу. А иногда он говорил себе, что ему лучше встать и уйти, вернуться к удобству его обыденной жизни, к ее ставшим привычными невзгодам.
Они ходили в кино, ужинали в ресторанах. В первый же солнечный день съездили на машине Гарри в Провинстаун, гуляли там у кромки воды, зябко подрагивая в свитерах и куртках. Гарри стоял на пляже в своей коричневой замшевой куртке, ветер сдувал ему на очки пряди волос, и совершенная красота окружала его, красота частностей — яркое холодное небо, мягкая золотистая щетинка на верхней губе. Еще одна ночь, и еще одна, и целое воскресенье без кофе и газет.
Иногда Вилл верил, что влюбился.
Иногда говорил себе, что ему требуется нечто большее.
Он так долго ждал темноволосого моложавого мужчину, героя, в котором воплотилось бы все, что Вилл успел узнать о приключениях, о теле. Он готовился к встрече с ним, преобразовал себя в человека, достойного ее. И воображение никогда не рисовало ему щуплого, благопристойного обличия партнера, который не любит танцев, не любит поздних ночных прогулок. Человека, одевающегося с сомнительным вкусом, живущего в захламленной квартире, обладателя тощих ног и плоского зада.
Они разговаривали постоянно. Обо всем на свете. Вилл сознавал, что не существует ничего, о чем он не смог бы поговорить с Гарри. Как-то ночью, лежа рядом с ним, Вилл сказал:
— Знаешь, меня иногда беспокоит моя неспособность влюбиться по-настоящему. Не так, как представляют себе это другие.
— А как представляют себе это другие? — спросил Гарри. Голые ноги его лежали поверх ног Вилла. Наброшенные на кресло брюки и куртка изображали кого-то пожилого и терпеливого, сидящего в темноте наблюдая за происходящим.
— Не знаю. Наверное, как самозабвение, отказ от себя.
— Почему же ты не хочешь влюбиться до самозабвения?
— Нет, меня тревожит другое. Я думаю, что любовь требует какой-то фундаментальной щедрости, а я ее лишен. Меня беспокоит отсутствие щедрости в моей натуре. Я очень тщеславен.
— Я знаю, — сказал Гарри. — Но это не худший из человеческих недостатков.
— Что и составляет часть моих забот. Тщеславие — и грех-то невеликий. Так, паршивенький мелкий грешок. Лучше уж быть по-настоящему дурным человеком, во всем.
— Ты начал думать, что пора признаться мне в любви? Что я жду этого?
— Нет. Не знаю. А ты ждешь?
— Не думаю. Хотя, может быть. Однако признание твое мне не нужно.
— Прошло уже шесть месяцев, — сказал Вилл.
— Без малого семь. Прошу тебя, не относись к этому как к экзамену, на котором ты можешь провалиться.
— Да ведь провалиться-то и вправду можно. В любви. Можно отступиться. Дойти до определенной точки, а затем сказать «нет».
— Наверное. Тебе кажется, что с тобой именно это и происходит?
— Я ни в чем не уверен. Может быть.
— Любовь — кара, и кара тяжелая. И кто бы не устрашился ее, пересмотрев столько фильмов?
— Ты думаешь, что любишь меня?
— Ты просто хочешь, чтобы я сказал это первым, — ответил Гарри.
— Так любишь?
— Да.
— Ну и ладно.
— Ладно?
— Ладно.
— Если ты не уверен в своих чувствах, меня это не убьет. Я неврастеник, но не до такой степени.
— Правда? — спросил Вилл.
— Правда. Не до такой.
Они поцеловались и снова стали любить друг друга.