Человек из Красной книги - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После всего, что произошло с ним, у Цинка появилось чувство, что он вернулся из космоса, но только не домой, а в некую промежуточную невесомость, в которой вакуум почему-то имеет конкретный запах, а материальные предметы весят больше положенного и потому тянут к земле сильней, чем хотелось. Тусклого света общей лампочки едва хватало, чтобы миновать длинный коридор, не задев по пути висящих на стене тазов, грубо, в два яруса сколоченных полок для всякой всячины, пожилого соседского велосипеда, и сунуть ключ в замочную скважину.
Все девятнадцать лет, что он прожил на этих убогих метрах, Адольф Цинк не прикасался к кисти. Да, он знал, помнил, что это был его выбор, его личный протест против всеобщего негодяйства, против лжецов, хамов и уродов всех мастей, против той нескладной жизни, в какую затащило его не по своей воле, и что лишь таким единственным и бездумно глупым способом он может выразить то, что чувствовал, не умея перебороть это в себе никак иначе.
Он зашёл и осмотрелся. Всё, как и прежде, было на своих местах: однако мест этих, показалось ему, теперь сделалось так мало и были они столь ничтожны, что Цинку вновь захотелось выйти на улицу, набрать в грудь степного воздуха, смешанного с ветром промышленной окраины, и долго стоять так, насыщая взгляд ландшафтами бывшей промзоны. Он вбирал в себя последний дух обитания на этой земле и думал, что пейзажи эти предназначены не для того, чтобы их писать, а чтобы они видом своим вытравливали из человека зачатки доброго и прекрасного. Вместе с тем ему было грустно и светло. Печаль шла изнутри, добирая, доскребая остатки боли в том месте, где левые рёбра вонзаются в спинной ствол. Было ещё больно, но уже терпимо. Свет же струился снаружи: зародившись где-то в занебесье, теперь он уже, пробив облака, падал, обливая фигуру Адольфа Ивановича своим ясным колером, не имеющим ни оттенков, ни смешений; он словно говорил, словно подсказывал ему путь к надежде – что именно он, Адольф Цинк, художник без имени, без судьбы и без картин, как никто другой нужен маленькой девочке Авроре Царёвой – и без него у неё не будет ничего, совсем ничего и никогда.
Все дела он свернул за четыре дня: выписался, снял со сберкнижки остатки сбережений, получил расчёт в институте, забрал трудовую книжку, упаковал два чемодана вещей, купил обратный билет, запер комнату на два оборота и на пятый день улетел в Москву, к месту новой постоянной прописки с внучкой и домработницей Настасьей Блажновой.
Повязку не снимали ещё около полугода. Всё это время Цинк готовил девочку к тому моменту, когда она, избавившись от неё, обнаружит, что света почему-то вокруг не добавилось, а предметы, оставаясь теми же на ощупь, не сделались ощутимыми для глаз. Он не знал и не мог знать, что последует вслед за этим, однако хорошо понимал, что должен быть готов к любой реакции. Задача его была сделать так, чтобы трагедия, уже ставшая к этому времени давней, не обратилась в новую, которая, возникнув, разом уничтожит всё то, чего ему удалось достичь за эти трудные для них обоих месяцы. Теперь он был законный опекун собственной внучки, и этот новый статус подтверждался всеми нужными документами.
День за днём Адольф Иванович приучал её двигаться всё уверенней, чтобы, постепенно привыкнув к дополнительным возможностям, девочка могла ориентироваться в домашнем пространстве почти безбоязненно. Всякий раз, когда Аврошка заводила разговор о повязке, он сажал её на колени, гладил по голове и негромко говорил, стараясь придать голосу беззаботную интонацию.
– Ну мы же с тобой хотим, чтобы глазкам не было больно, правда?
– Правда, дедушка, – каждый раз соглашалась Аврошка, – но я очень хочу порисовать, а она мне мешает.
Он снова гладил её по головке и предлагал вариант.
– А мы и так научимся, наощупь. Даже ещё интересней получится, и скоро уже попробуем, совсем скоро. Пальчиками, да?
– Как это? – не поняла Аврошка. – Пальчиками не получится красиво, акварельки ровно не лягут.
– А мы маслом попробуем, а не акварелью, – не соглашался дед, – ты будешь чувствовать рисунок кончиками пальцев, ты словно ощутишь свою же работу зрением, но только другим, внутренним.
– Это как? – искренне не понимала она.
– Это когда не только глазки, но и сердце твоё чувствует картину, как будто оно само притрагивается к краскам, к картону, к холсту, и от этого ему становится хорошо и приятно.
– А когда мы попробуем? – нетерпеливо интересовалась Аврошка, но тут же могла неожиданно вспомнить и другое, что вынуждало Цинка вновь изобретать версии одну уклончивей другой.
– А маме с папой такие мои картины понравятся, когда пальчиками и без глазок?
– Я в этом просто уверен, милая, но ты же знаешь, что они сейчас очень далеко и увидят их не скоро, а когда приедут, мы к этому времени уже нарисуем с тобой кучу картинок, и маслом, и гуашью, и воском, и ещё всяких-превсяких. Они посмотрят и скажут: вот это доченька у нас, вот так умелица, вот так солнышко наше золотое!
– У меня солнышко лучше всего получается, если апельсин рисовать, а вокруг жёлтое вместе с белым: так бывает летом, на улице, когда смотришь на него, а ничего не видно, только больно глазкам – и больше ничего.
– Ну вот! – радостно воскликнул Адольф Иванович. – Не видишь, а вроде бы и видишь, и помнишь, и отлично всё себе представляешь. Так и будем рисовать – по памяти, включив воображение.
– Это как? – попросила пояснить Аврора.
– Видишь ли, – ответил он ей тогда, – все люди разные, и мир вокруг себя они тоже воспринимают по-разному. Можно рисовать, изображать людей, предметы, природу, всё, что угодно, но не только для того, чтобы добиться полной схожести, ну, как будто это фотография нашей ракеты на стене, где всё так, как на самом деле… но художник потому и художник, что видит этот мир… – на этом месте Цинк запнулся, но тут же, опомнившись, продолжил, – … что чувствует этот мир не так, как ощущают, как понимают его все, а несколько иначе, по-своему, пропустив его через своё художественное воображение, через душу, голову, сердце… Он старается сделать так, чтобы другие люди, которые увид… которые ознакомятся с его работой, постигли красоту его представлений о ней точно так же, как и сам он. Чтобы они разделили с ним его радость от того, как он это придумал, как перенёс то, что почувствовал, на бумагу, на картон, на холст… – ему было нелегко подбирать слова, он тщательно следил, чтобы речь его не изобиловала словами «видеть», «посмотрят» и прочих, предполагающих совершиться тому или иному действию при помощи глаз… – Он снова погладил её по голове и решил уточнить для себя: – Не очень понятно, наверное?
– Нет, понятно, дедушка. Даже очень… – самым серьёзным образом отреагировала Аврора. – Ещё, пожалуйста, расскажи про это воображение.
– Ладно, раз так, – согласился, Адольф Иванович, – слушай… – он чуть задумался и продолжил: – Знаешь, ведь воображение в художественном творчестве допускает значительный отход от правды, от действительности, от того, как есть и как быть должно, если забыть о похожести. Когда очень похоже, это тоже, конечно, возможно, это тоже мастерство и тоже искусство, но совершенно не обязательно, что это же самое понравится человеку думающему, чувствительному, обладающему развитым воображением и вкусом.