В тени кремлевских стен. Племянница генсека - Любовь Брежнева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Молись, беги путей лукавых, чти бога и не спорь с глупцом», – завещал великий Пушкин.
Послесловие
Мир ловил меня, но не поймал…
Solo Fidе – Только верую…
Перед отъездом в Америку я, по своей многолетней привычке, пошла в церковь Сергия Радонежского, что на Воробьёвых горах. Весна в том году была ранняя и на редкость дружная, а Пасха поздняя. Кое-где пробивалась трава и шёл нежный дух от подснежников.
Воды ещё было много, звуки её неслись со всех сторон, смешиваясь с пением жаворонков, залетевших в город с подмосковных полей. Глядя на их беспорядочную весёлую суету, я вспомнила, как в детстве мы с бабушкой Пашей лепили пасхальные «жаворонки» и как я радовалась, находя в горке румяных булочек с глазками-изюминками слепленные моими неумелыми руками.
«Куда я уезжаю? – думала я. – Здесь всё моё: горести, печали, радости, любовь… Здесь родились и выросли мои сыновья – самое дорогое в моей жизни. Что ждёт в чужой далёкой стране?» С этими мыслями я подошла к панораме.
На Воробьёвых горах было, как всегда, многолюдно. Отсюда открывался красивый вид на Москву. Прямо передо мной овалом примостился спортивный комплекс; слева сверкал золотыми куполами Новодевичий монастырь; вдали, в лёгкой туманной дымке, раскинулся сказочным видением город, с чьим именем крепко связано моё прошлое, город, который можно любить и ненавидеть, но без которого трудно быть счастливым. В нем родилась удивительная по красоте сказка о любви, где я познала счастье, о котором может мечтать каждая женщина…
Волнуясь от нахлынувших воспоминаний, я глубоко вдохнула весенний воздух. Рядом остановилась пара молодожёнов. В облаке белых кружев из-под воздушной фаты радостью сияло прелестное юное лицо.
– Я так счастлива, – сказала невеста, и её глаза наполнились слезами.
Жених, стройный, молодой, почти мальчик, держал в руках огромный букет красных и белых роз. Тонкий аромат долетал до меня, волновал душу, уводил в прошлое…
С трудом оторвавшись от невесёлых дум, я медленно пошла в церковь.
Был Страстной четверг, и народ собрался на великое стояние. Яркое солнце зажгло полосы кадильного дыма. В тишине раздавался взволнованный голос батюшки, читавшего проникновенные слова молитвы. Над лицами молящихся летели под купол церкви красивые в простоте и ясности, неотразимо трогающие душу слова Евангелия: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его…»
Я прошла в левый угол церкви к своей любимой иконе с распятым Христом. Молилась невнимательно и, поминая родных и друзей, непривычно торопилась. Что-то отвлекало меня. Ставя свечи, я оглянулась. В противоположном углу в инвалидной коляске, постаревший, убелённый благородной сединой, сидел один из тех, кто исковеркал мою молодость, – некогда бойкий мальчик из университетского оперотряда. Несмотря на годы и болезнь, он мало изменился, и я сразу узнала своего мучителя, настойчиво интересовавшегося, когда же я «свалю из Москвы». Сколько лет я мечтала увидеть этих некогда уверенных и наглых мальчиков поверженными злой судьбой! И чем старше становилась, тем тяжелее было прощать обиды и унижения молодости. И вот он передо мной, более чем поверженный, – раздавленный.
«…и да бегут от лица Его все ненавидящие Его… тако да погибнут бесы от лица любящих Бога…» – читал батюшка.
В висках застучала кровь – всё чаще, чаще, всё громче, громче… Она билась злыми пульсами, звенела в ушах, заливала горячей волной глаза… Я чувствовала дрожь во всём теле… Моя молодость, погубленная, растоптанная, поруганная, потерянная и вновь обретённая… Я задыхалась… «Господи, не затми разума, не дай вновь уйти в отчаяние, ибо не переживу», – шептала я, как в бреду, прислонившись лбом к иконе. И вдруг отчётливо почувствовала, как чья-то невидимая нежная рука легла мне на голову, и мрак прошлого, обида, страх, ненависть стали удаляться, уходить и исчезли совсем. Вновь радостно затрещали шальными искрами свечи, зазвучали нежные голоса певчих, и всё приняло чёткие и ясные очертания.
«Покланяемся страстем Твоим, Христе, покланяемся страстем Твоим, Христе, и святому Воскресению… Благословенно царство Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно, и вовеки веков…» – пел батюшка. Я оглянулась. Коляска стояла на прежнем месте – скрюченное болезнью тело, а рядом согбенная под тяжестью горя старая женщина – мать. Я видела, как она наклонилась над сыном, снимая воск с его бесчувственных пальцев и поправляя складки на одежде. Большие глаза её были сухи.
Столкнувшись в те далёкие времена лицом к лицу с этой дьявольской силой, навсегда оставившей рубцы в моей душе, я думала: «Кто пустил на свет это чудовище? Какие злые вихри носились над звёздами, под которыми был зачат этот ублюдок?» И вот она передо мной, мать одного из моих мучителей. Маленькая, сухонькая старушка в скромном белом платочке, старом потёртом пальтишке, с трясущейся от нервного тика головой…
Сколько нежности, сколько светлой грусти в её глазах! Сколько слёз выплакала она… В состоянии ли она понять в своей слепой материнской любви, что болезнь сына, изнуряющая, жестокая, – это благословение Бога, который не отшатнулся в ужасе от пакостных его дел, пожалел, дал возможность искупить вину, очиститься? Понимал ли это он сам?
Думаю, что понимал. Молился, с трудом шевеля губами.
Торжествовать бы мне – вот высшая справедливость, которая правит миром! Но сердце сжалось от сострадания. Тяжело было видеть, как дрожала зажжённая свеча в его нетвёрдой руке, расплескивая застывающий белыми пятнами воск…
Вспомнила, как однажды, в те страшные времена обысков и унижений, он, молодой аспирант – член университетского оперотряда, зайдя ко мне, как к старой знакомой, на очередную воспитательную беседу, вдруг просто, по-дружески спросил:
– Слышь, подруга, у тебя кофе есть? Голова, понимаешь, болит от недосыпа.
– Может, от совести? – спросила я.
– Ты мне эти штучки брось. Не верю я во всю эту чепуху…
Я с любопытством вглядывалась в это некогда ненавистное мне лицо, пытаясь угадать в нём ту былую отвагу, то торжество силы, упоение властью над слабым, которые некогда потрясли меня. Тяжёлая болезнь, страдания навсегда стёрли этот, казалось, негаснущий блеск победителя в его глазах, и взгляд его ничего не выражал, кроме обречённости. Не было и намёка на напыщенное самодовольство и негодование, которыми он исходил, упиваясь самим собой.
Вдруг, оторвав от дум, в