Спящая красавица - Дмитрий Бортников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Баня недалеко. Совсем близко, но так долго, можно столько прошептать... Да, в нашем сердце, в наших сумерках она так длинна... Эта тропинка объятий...
Я хорошо вижу их. Ничего не изменилось с тех пор. Ни дом, ни дорожка, ни баня. Все как было. Мне нужно только повернуться туда лицом и смотреть. Вот они идут, медленно, почти в ногу. Молодые ножки, ни плоскостопия, ни мозолей. Легкие ножки юности. Круглые ноготки. Мать и она. Лена. У матери левая рука в кармане, а правая в действии. На талии Лены. Да. На талии, и так прижимает, сминает ткань... Я так ясно вижу эту левую руку мудрости, она спрятана в кармане. Ведь я забыл. Да. Совсем забыл, а это важно! Мать ведь была левшой. Настоящей, и писала тоже левой. Быстро-быстро. Так всегда кажется, что левши пишут быстрее... Хотя... Ну, не суть. Так вот, именно поэтому у матери на правой руке ногти были аккуратные. Хорошо подстрижены, ровненько, кругло. Да, такая легкая тень гармонии...
Правая рука была хитрой. Лживой и правильной. Без колец. А то, с гранатом, кольцо она носила на левой. Да, кажется, так. На левой... Такое просто кольцо. Крестьянский алмаз.
Когда это было? Когда?.. Я разогнул золотые когти оправы и вынул кровавое зернышко. А потом вставил опять. И снова сжал эти когти, ключом, каждый отдельно, по очереди. Мать все равно что-то заметила и уже вынула гранат навсегда. Стоило мне взять камешек в рот — сразу засыпал. Я брал?.. Мать мне вкладывала. И я сразу успокаивался.
Мне это так хорошо, так внезапно вспомнилось... Она прилегла и задремала, наверное, а я встал на цыпочки, да, ведь кровать ее была высокой, и дотронулся до этого кольца. Только до камня. Да. Не касаясь ничего другого. Ни золота, ни кожи. Чтоб она спала. «Спи... Спи». Я хотел побыть с этим камешком. Близко, далеко, подышать, куснуть. Но мать! Он принадлежал ей. И я не имел права ни снимать его, ни трогать. Так странно... Я трогал и отдергивал палец. Но разве пальца достаточно? Это только дразнит. Прикосновение говорит мало. Особенно мало, когда можно попробовать все. Да. И я начал потихоньку, как мать делала, — покручивать его, так тихонько, как что-то живое. И снимать. Так... Так...
Я будто снимал кольцо с мертвой. Что-то здесь было от стыда. Будто я боялся, что она не умерла. Наверное, так же у тех, кто разоряет могилы. Но и еще... Да. В этом было что-то... королевское. Именно. Где я это видел уже? Где? Какой-то смутный рисунок. Как гравюра. Там мальчик и спящая женщина. Я думал почему-то: она королева. Вот, думал я, королева спит. А он... А он снимает с нее волшебное кольцо... И, затаив дыхание, ничего не видя на этой картинке, я смотрел только на нее. На ее нарисованное лицо. Оно так оживало... Да. И глаза. Прикрытые королевские глаза... Вот сейчас, сейчас... она проснется! Да! «Берегись!» — чуть не орал я в голос! И мальчик, будто почувствовав опасность, замер, и его рука, лежащая на волшебном кольце, окаменела... Сколько я ни листал потом, взглядывая внезапно, стараясь оживить все снова, — ничего... И мальчик, и королева так и остались. Да. Там, где я их настиг.
Во что они были одеты? Да. Когда идешь в баню с девушкой, которую любишь, во что одеваешься, если ты сам — женщина? Во что? Думаю, мать могла пойти и голой. Правда. Недалеко ведь. Пойти совсем голой, свободной походкой, которая тоже была голой. А может быть, и нет. Может, они шли в легких ситцевых платьях. Да, в таких, как я видел в кино. Что тогда носили? Ведь это все так складывалось... Из кино. Из миллионов любовей. Миллионы сердец тебя заставят надеть мешок.
Все-таки она, думаю, была в платье. И рука левая в кармане. Там, на руке, — кольцо. Да. Рука левая в кармане. Это же так ясно... А правая? А правая — здесь, на Лениной талии. И пальцы так... Перебирают ткань... Будто пять языков, пробующих на вкус эту плоть. Молодая плоть. Мясо. Задыхающееся от прикосновений... Я будто слышу дыхание Лены. Да. Я все слышу. Как бурчит у кого-то из них в животе...
Мать бросила в эту молодую печь все свое обаяние. Все-все. Голос, шепоты, знаки, приветы, «садись-ка, городская моя... Вот клубника и свежие сливки... И тела все ближе, как приглашение к танцу, первое па... » И запах подмышек, волненье, «вот опять он, он, его запах, вот пропал, ох, господи, какая у меня рожа! Как я покраснела! О-о-о-о! Опять он, опять... О-о-о... »
Мать пела, нашептывала... То далеко, то близко. Эта страсть сделала ее птицей. Большой тяжелой птицей. Она нигде не могла сидеть спокойно без Лены. Далеко от нее. Когда прожилки в белках глаз видны — уже далеко! И мать срывалась с места. Взлетала... Тяжело, большой птицей, серым Фениксом она гневно кружила рядом, хлопала крыльями, рыхлыми и бесшумными, и никак не могла приблизиться, выбрать место и сесть наконец... Она будто охотилась за Леной. Или она потеряла инстинкт? Да. Инстинкт охоты... Крови. Мяса. Она будто волновалась... Большая птица... Моя мать... Я увидел ее большой серой птицей... Она была в опасности. Ей что-то угрожало. Да. Она потеряла свою силу. Силу своего сердца. Наверное, так же тревожно бывает в раю... Когда тигр смотрит на ягненка... И ходит вокруг него, да, на мягких лапах, и никак не может на него наглядеться... Никак не может найти свой инстинкт. Свою жажду. Такое адское чувство. Нет? В самом сердце рая... В самом укромном его уголке. Там.
Мать шептала ей в самое сердце. В глаза. Она так смотрела на нее. Так, да, будто в глаза. Словно Лена вся была усыпана глазами. Все тело. Везде. Под трусиками. Шея. Да. Там. И волосы. Мать смотрела в глаза каждому ее волоску! И запах... Запах. Отовсюду. Мать вдруг поднимала голову и прислушивалась. Она втягивала воздух. «Что это?! Что?.. А... Вот... Это она! Она!.. Нет... Это я... Я так пахну... Ею!.. »
Мать открыла ее сердце. Она говорила туда, шептала... Капала свой сок, свое зелье... Как мы. Да. Как мы, прямо как мы капали уксус в ракушки-беззубки. Они свиристели. Сжимались. Да. Будто содрогнувшись. Мы все слышали этот стон. Я уверен — все. Кто нас этому научил? Откуда мы набрались этой кухни? Из какого фильма?
А мать... Она даже переходила на немецкий! Шептала ей по-немецки. Сначала было даже смешно. Я представляю! А потом жутковато. Я ведь знал свою мать. Да. Еще до того как родился — уже знал. Потом — я к ней привык. Конечно. А тут!.. Я вижу это. Она обнимает Лену и начинает... Прямо как в школе. «Майне кляйнес швайнщен... Майне кляйнес фюгельщен... Майне кляйнес атменщен... Майне кляйнес кэтщен... » Это была ее гордость. Этот шепот. Она входила тихо-тихо в сердце девушки... Шепотом. На всех языках. По-немецки. Она дышала на слова. Она их разминала в ладонях. А потом все было близко-близко... Слова не успевали остыть! Немецкие тихие слова... Еще бы! Такая чувствительность к языкам! Да. «Я чувствую языки, — говорила мать, — я сделана так... Для этого... Не то что ты!.. » Это был камень в дядю. При его невесте. Да. В дядином яблоке всегда был червяк! Ему всегда доставалось такое. Ха-ха! Даже яблоко он вынужден был делить с червяком! Он приходил вторым! Да. А это не так уж забавно.
Мать пустила в ход все! Ну или почти. У жажды тоже свое терпенье. А резервы любви?!.. Они неисчерпаемы?.. Правда?..
Это была настоящая партизанская война. За нежность! За минутку глаз! Все пошло на этот фронт! Все силы! Все людские ресурсы! И не только! Все демоны предсердий и клапанов! Черные ангелы почек и розовые нимфы легких! Русалки лимфы были тоже мобилизованы! Все попали под раскрутку! Все! Все тело! Вся жизнь и вся кровь! Все обаяние! Все запасы улыбок. Все приветы и запахи. Все слова и весь шепот... И кроме, да, вся горячая вода. Да. После них в бане не было ни капли горячей воды! А мыло?! Да! Мыло?! И мыло тоже. Земляничное, душистое, дешевое-дешевое... О-о-о! Мать доставала зеленый брусок, так бережно, так нежно! Распаковывала и протягивала Лене. Понюхать. А потом — сама! Закрыв глаза, вдыхала... Да стоит только представить все это — я вижу, как дядя бегает по потолку! Что он мог сделать?! Что?! Бесноваться?! Он ведь не мог пробудить Лену от материнского гипноза. Нет. Он бегал по потолку, как беременная паучиха! Куда он мог деться?! Он носился, воздевая руки, как карлик в опере! Ха-ха!..