Все не так - Александра Маринина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему? – заинтересовался я. – Ее что, домане было?
– Была, была. Только если она причастна, то чашку давнобы вымыла, а мусор из ведра выбросила. Не дура же она клиническая, чтобыследователя с обыском ждать. Бабку, пожалуй, я бы тоже исключил, это совсемнадо мозгов не иметь, чтобы травить человека собственным лекарством. Сам жепервым под подозрение попадешь. И потом, родной сын все-таки. Но все равноостается много народу: брат с женой, сестра с дочерью, да еще родственница эта,у которой маленький мальчик. Вот морока-то следователю! Не позавидуешь. Таккак, Паша, скажешь мне что-нибудь интересное?
Я пожал плечами. Сказать мне было нечего. Я был уверен, чтоесли кто-то и хотел убить Володю, то это могла быть только Лена. Он так и небросил свою неказистую жену, не женился на Лене, хотя, наверное, обещал. И онаего возненавидела. Никаких иных соображений в моей голове не появилось.
– А зачем я следователю нужен? Меня ведь там не было, як Володе не приходил.
– Вот именно поэтому и нужен. Ты и Дана совершенноточно не причастны. Но Дана – член семьи и вообще еще маленькая, мало чегопонимает, а ты – человек со стороны. Ты мог видеть много интересного, такого, очем сами Руденко не расскажут. Так что ты с завтрашнего дня для следователянаиглавнейший свидетель, знающий ситуацию изнутри и при этом ни в чем незаинтересованный.
Так и получилось, что я почти каждый день, как на работу,стал приходить в кабинет Галины Сергеевны Парфенюк. Мы вели долгие разговоры,но толку от них никакого не было. Она записывала, что-то рисовала, что-тообдумывала, придумывала вопросы, на которые я добросовестно отвечал, но, судяпо всему, не продвинулась ни на шаг.
* * *
Прошло два месяца. Следователь давно перестала менявызывать, и дело, как мне казалось, полностью заглохло. Я продолжал заниматьсяс Даной и чувствовал, что в клане Руденко что-то происходит. В квартире виселонечто тяжелое, давящее, мешающее дышать. Все сидели по своим комнатам, никтолишний раз по коридору не пройдет. Оказываясь в столовой, они быстро ели иразбегались по своим углам – никаких долгих совместных посиделок с чашечкойчаю, как бывало прежде. И мне даже показалось, что каждый из них старалсяприйти поесть тогда, когда в столовой никого больше не было.
Но однажды мне позвонила Муза Станиславовна.
– Павел, вы сейчас у Даны?
– Да.
– Вы не могли бы потом зайти ко мне?
– Конечно, зайду.
Когда Муза открыла мне дверь, я поразился: как же она постарела!Я не видел ее со дня похорон, и за эти два месяца она превратилась в маленькующуплую старушку.
– Я вас надолго не задержу, – произнесла онасдержанно. – Я разбирала Володины бумаги и нашла вот это.
Она протянула мне плотный конверт.
– Это вам.
– Что это?
– Здесь написано ваше имя. Это вам, – повторилаона, отведя глаза.
– Но вы знаете, что это? – настойчиво спросил я.
– Возьмите, Павел.
Муза чуть не силком всунула конверт мне в руку иотвернулась. Я не стал больше ни о чем спрашивать и ушел. Спустился вниз, сел вмашину, включил свет и вскрыл конверт, в котором оказались распечатанные напринтере страницы.
«Павел…
Даже не знаю, как начать. «Дорогой Павел»? Сентиментально.«Уважаемый Павел»? Слишком официально. Просто «Паша»? Отдает панибратством.
Начну с главного: Муза все знает. Она знает, что я думаю,что чувствую и что собираюсь сделать. Она знает о том, что я пишу это письмо, иона обязательно его прочтет, когда я его закончу. У меня нет секретов от жены.Я попрошу ее отдать тебе это через два месяца после моей смерти.
Никто меня не убивал. Это самоубийство. Не спонтанное, непод влиянием момента, а продуманное и давно запланированное. Помнишь день,когда ты пришел ко мне и заявил, что я – любовник Леночки и отец ее ребенка?Мне до сих пор стыдно за этот разговор, я был рассеян и груб, я ничего тебе необъяснил и никак тебя не утешил, но мне, честное слово, было не до этого. В тотдень я узнал, что смертельно болен. Симптомов никаких не было, но специальноеисследование показало однозначно: я тяжело болен, и как только болезнь войдет врешающую стадию, начнутся тяжелейшие головные боли, затем расстройство памяти,затем расстройство мышления, затем смерть. Можешь себе представить, о чем насамом деле я думал, пока ты пытался устроить со мной битву самцов.
Муза была в командировке, и мне пришлось ждать еевозвращения, чтобы все рассказать. Не сообщать же такие вещи по телефону… Мытогда долго разговаривали и решение принимали вместе: как только я почувствую,что «началось», я уйду. Я не хочу терпеть мучительную боль и не хочу, чтобы моялюбимая жена терпела рядом с собой теряющего разум умирающего мужа. Так будетлучше и правильнее.
У тебя может возникнуть вопрос: почему именно так? Почему вдень сорокалетия? И почему письмо нужно отдать именно через два месяца, а несразу, чтобы никто не подозревал убийство и не терзал родных бесконечнымидопросами? Я мог бы ограничиться просто предсмертной запиской, но я слишкомхорошо отношусь к тебе, чтобы уйти, ничего не объясняя и не попрощавшись. Тыизбегал меня по вполне понятным причинам, но я не обижаюсь. То, что я делаю,может показаться чудовищным и отвратительным, если не понимать, что мноюдвижет. Я не пытаюсь оправдаться. Я очень ценю тебя, я благодарен тебе заДануську и чувствую свою вину перед тобой. Ты, конечно, и так все узнаешь, номне хочется, чтобы ты узнал первым. И узнал не от кого-то из «моих», а от менясамого. Считай, что это прощальный жест уважения к тебе.
Я не люблю свою родню. Не знаю, заметил ли ты это, но этотак. Не стану грузить тебя подробностями своей жизни, скажу лишь несколькослов, чтобы ты понимал, как я к ним отношусь. Я рос в семье изгоем. Как-то такполучилось, что в нормальной советской семье появился мальчик, который непонимал, почему нельзя говорить правду и почему обязательно надо врать. Этотмальчик не хотел понимать, что есть правила игры, которые надо соблюдать, чтобывсем было удобно. Он не хотел признавать существование понятий «так принято»,«так полагается», он требовал объяснений: почему принято именно так и почемуименно так полагается. А объяснений ему не давали, только все время ругали инаказывали. И он совершенно не понимал, за что его все время ругают инаказывают. Ему стали говорить, что он – бессердечный, эгоистичный и злой, чтоон подлец и мерзавец и что из него не вырастет настоящий человек. И посколькуэто говорили старшие, которых полагается уважать и которым должно верить, онверил. Он жил с ощущением собственной неполноценности, он верил, что онкакой-то особенно, просто невероятно плохой и ни на что не годный. Именнопоэтому он никогда не оправдывался, если его ругали, и не сопротивлялся, когданаказывали. Он верил, что заслужил все это, потому что он плохой, и что всесправедливо.