Голубиная книга анархиста - Олег Ермаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Птицелов смотрел на него.
— Бывал там?
— Да нет, — откликнулся Вася. — Рассказывали…
— Фасечка, ты жа всюду бывал, летал, — напомнила Валя, все еще разглядывающая птиц.
Вася отмахнулся.
— Это фантазии, Вальчонок.
— Да как? Вот прям все и видишь, когда ты рассказывал, Германию ту, Индию, Париж. Расскажи вон дядечке, расскажи, Фасечка, ну, ну… нашу поэму снов-то.
— Ого, — сказал Птицелов. — Вы поэму пишете?
— Ху-уугу! — ответила Валя. — На бумажном домике… да теперь он уплыл… Фасечка, так расскажи про Индию, Швецию…
Птицелов поднял руку.
— Но сначала я съезжу за лодкой.
— Мне помочь?
— Давай.
И они вышли, оставив Валю и дальше любоваться птицами. Птицелов отпер дверь конюшни рядом с башней и выгнал оттуда старый «Урал» с коляской. Открыл краник. Еще поколдовал немного, сел и с первого же раза завел мотор. Из выхлопных труб вылетали сизые облачка. Птицелов кивнул Васе, тот сел позади, и они поехали к реке, подпрыгивая на колдобинах. На спуске Птицелов выключил мотор, и мотоцикл молча катился вниз, только в коляске что-то позванивало.
— Вот, сдувать ее не будем, — говорил Птицелов, — вдруг понадобится, да и сезон уже наступил, навигация… Рыбалка… Лодку в таком состоянии и рекомендуют хранить.
Он слез с мотоцикла и принялся снимать мотор, прикрепленный к доске на корме лодки. Взглянул снизу на Васю, стоявшего рядом.
— Ну, точно не передумал догонять вора?
Вася отрицательно покачал головой и ответил:
— Точно.
— Дело, как говорится, хозяйское, барское, — проговорил Птицелов, пристраивая ключ к болту. — А ты еще возражал против определения толстовцем. Это же настоящее толстовство и есть.
— Есть еще… гандизм.
— Чего?
— Ну, крломе Толстого был и Ганди. И этот… Торо. Торизм, значит.
— Неудачное определение, — возразил Птицелов. — Торизм — политика Тэтчер и всяких там консерваторов. Генри Торо не был монархистом.
Вася смотрел на Птицелова.
— «Уолден» — моя библия, — объяснил Птицелов. — Иначе, как бы я здесь оказался, в этих турлах?
Вася заметил, что вообще-то он не большой почитатель этого деятеля. И вообще не читатель — ничего так и не прочитал, хотя и слышал о нем, конечно.
— Почему? — спросил Птицелов.
— Да-а… Он же заигрывал с боженькой все, как и наш Толстой. Поэтому я и не толстовец.
— Торо порвал с церковью. Как и Толстой, кстати.
— Но оставался этим… трлансц… трласнц… Короче, в этом дурацком трансе.
Птицелов молча откручивал гайки. Вася смотрел на него. Над водой пикировали чайки.
— Где еще можно обсудить эти тонкости, как не на этой грязной реке, — пробормотал Птицелов, снимая мотор.
И Вася согласно засмеялся:
— Хых-хы-хы-хы… хи-ха-хо-ха-хыыы-хи…
Это был его фирменный смех. И вначале Птицелов слушал его спокойно, неся мотор к мотоциклу и засовывая его в коляску. Но, возвращаясь за лодкой, и сам начал улыбаться, глядя на невысокого рыжеватого Васю с прорехой в верхних зубах, в большом зимнем полупальто, простоволосого, — свою шапку он потерял там, где лежал на берегу, побитый Зыком-Языком, спохватился уже, когда далеко отошел… И вскоре Птицелов смеялся в голос, задирая вверх голову, пока шляпа не свалилась в грязь. А ему и хотелось согнуться уже от смеха в три погибели, и он, протянув руку за шляпой, так и стоял, согнувшись и держась одной рукой за живот и уже надрывно хохоча.
Во всем этом было что-то непередаваемо неотразимое, как будто задолго до появления Васи, да и этого Птицелова на свет установленное. Так и должно было быть. Вдруг цепочка всяких мелочей увиделась Васе чем-то вроде сияющей… сияющей… ну, вот — ……
Тут бы хорошо, если бы Валя пропела один из своих древне-дремучих куплетов. Все-таки есть в них то, что и соответствует этому умозрению сияющей… сияющего… — вот того, что протянулось в умственном воздухе, созданному тридцать третьим воображением? Или уже семьдесят вторым? Да, скорее это семьдесят второе. Или Семьдесят Второй как есть. Кинул цепочку… как бы цепочку капель-явлений… И лопни одна из них — все и разрушится. Крласота! Ради этого можно бежать куда угодно! В этом-то и есть настоящая свобода.
В чем?
В этой радости умозрения, в этом смехе.
— Садись и… держи лодку, — сказал Птицелов, отсмеявшись и подобрав все-таки свою шляпу.
Вася сел, придерживая лодку, положенную сверху коляски и мотора, и Птицелов осторожно тронулся, в одном месте забуксовал на подъеме. Тогда Вася соскочил и принялся упираться, толкая мотоцикл.
— Давай-давай!
Мотор заглох. Птицелов пытался его завести, но ничего не получалось, мотор лишь пыхал да чихал. И тогда они стали толкать мотоцикл вдвоем.
— Хых, вот дерьмо-то… зараза…
— Только не смейся, пожалуйста, — попросил Птицелов.
— Почему? — спросил Вася.
— А то уроним «Урал» в реку.
Наконец они одолели подъем, дальше уже было легче.
— Давай толкай, — сказал Птицелов, — я попробую завести… Это аккумулятор разрядился.
Он снова сел, а Вася упирался сзади. И вдруг «Урал» затрещал, выбрасывая облачка из труб, как паровозик на картине Ван Гога. Вася внезапно увидел это все со стороны. И вспомнил эту картину, что висит в музее имени Пушкина.
— Как у Ван Гога! — кричит Вася радостно.
Птицелов, обернувшись, смотрит на него.
— В музее имени Пушкина, — объясняет Вася, — есть такая картина, там паровозик, клубы дыма…
— Понятно… Ну ладно, поехали дальше.
Но мотор и заглох.
И они толкали мотоцикл до самого имения. По пути Птицелов рассказал, что приехал сюда пять лет назад, его давний старший товарищ Сева, ну то есть Всеволод Миноров, известный повсеместно птицелов, сообщил об этом месте, имении Кургузова, куда можно было пристроиться смотрителем. А Дмитрий в это время как раз сидел у разбитого корыта: переплетную мастерскую сожгли вместе с одной редчайшей книгой… и его жена пропала… Город давно осточертел. Генри Торо требовал осуществления своего проекта под названием «Жизнь в лесу», в лесу, полном птиц… И так он здесь оказался.
— Правда, до ближайшего леса здесь далековато, вокруг — заброшенные поля, но птиц очень много, — говорил Птицелов, отдуваясь. — С мастерской сгорел и мой «Дастер», пришлось вот купить по дешевке у одного местного «Урал»…
Надо было, конечно, дотолкать мотоцикл, а потом и поговорить, но, чувствовалось, Птицелов уже давно не видел людей. Стороннему наблюдателю, разумеется, показалось бы странным то, что он первому встречному уже столько успел поведать. Но не Васе. Он ничего в этом необычного не находил. А как раз сам-то Вася и был причиной такой откровенности. Шофера, когда он пускался автостопщиком в путь, в первые полчаса обычно и открывали ему свои судьбы. Им, видимо, нравилось, как он слушал, улыбался, в волнении начинал слегка картавить, забавными казались его ругательства, ну а уж если он принимался смеяться, никто утерпеть не мог, и часто водила причаливал к обочине, бросал руль и предавался беспричинному смеху, колотя огрубелыми, почерневшими от мазута пятернями по баранке. Даже в кличке Васи — Фуджи — была какая-то беспечность и легкость.