Бунт женщин - Татьяна Успенская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты почему вернулась?
— Как «почему»? У нас сегодня праздник. Мы с тобой печём ореховый торт. Иди-ка, помоги мне.
Пуповина между ними натянута — не разорвать. Она — мать Голика. Она выносила его в себе и родила в муках.
— А твои уроки?
— Я тоже решила отдохнуть. Ты сможешь промолоть орехи? Идём мыть руки.
Они любили мыть руки под одной струёй тёплой воды, друг другу передавая её.
Она не спросила, что он делал те сорок минут один дома, пока она ходила в школу и за продуктами, сумел ли он почитать или так и бродил по квартире? Не спросила, о чём думал. Она начала рассказывать про Крайний Север, на сколько миллиметров подтаивает лёд летом, какие звери живут там и какие птицы.
— Ты же не любишь север, — сказал Голик, когда она замолчала.
— Именно поэтому я и читаю о нём. Хочу знать, может, есть там что-то такое, что можно любить.
Бабушка взглянула на неё глазами Голика. На полуслове Вероника замолчала.
Что случилось?
В окне — солнце поздней осени. Бабушка не умерла, она здесь, в рассыпанной на столе муке, в растопленном масле и запахе ванили. Голос её: «Поднимись над обидой, над зряшной суетой. Ты легко пройдёшь сквозь облака и атмосферу. Не спеши, никогда не суетись, тебе — к свету. Увидишь — благодаря ему — главное и неглавное…»
Голос дрожит, сеется солнечным светом, шуршит мясорубкой, мелющей орехи, позванивает морозным воздухом за окном.
— Ты что застыла?
— Ты что-нибудь слышишь?
— Ты говорила, если я поднимусь к Свету, я увижу главное и неглавное.
— Это не я говорила.
— Это ты говорила.
Шёпот Голика — бабушкины уловки. Она всегда переходила на шёпот, когда хотела, чтобы её особенно хорошо услышали.
— Наша учительница требует справку от врача, когда пропускаешь уроки. У тебя не будет неприятностей?
Бабушка исчезла, и Вероника вложила обе руки в зарождающееся тесто, начала смешивать муку с маслом и сметаной.
Торт был готов через два часа. Он занял полстола.
— Зачем нам такой большой? — спросил её Голик.
— Сегодня у тебя такой день. Праздник.
— Праздник чего?
— Искупления.
— Я ничего плохого, никому не сделал.
— Не твоего искупления.
— Ты говоришь загадками, а я не могу разгадать их.
— Мои загадки отгадать несложно. Скоро отгадаешь. Пойдём-ка с тобой гулять. У нас ещё много времени.
— Времени до чего?
— До искупления.
— А куда мы пойдём?
— Есть выбор. Можем пойти к реке. Замёрзли боковые стороны — ближе к берегу, а середина — чёрная, ещё борется. Можем пойти в парк. Там есть три сосенки, совсем ещё дети. Можем поехать в лес, но для леса у нас мало времени. Ты куда хочешь?
Он пожал плечами:
— Куда ты…
— Э нет, так не пойдёт. Реши для себя, куда хочешь ты. Сегодня твой день.
Где она, а где её бабушка с таким привычным — «Э нет, так не пойдёт»? Может, она превращается в бабушку? Бабушка не подавляла её, говорила: «Ощути себя, своё «я», свои «хочу». И она повторяет бабушкино брату: «Ощути себя, своё «я», свои «хочу».
Они идут к реке. И на заснеженной кромке берега, над пропастью черноты Голик кричит ей тонким голосом:
— Зачем ты меня мучаешь? Почему всё время подставляешь плечо? Кто тебе велел пропускать школу? Ты что, всю жизнь будешь за меня жить? Я устал от тебя!
Она пятится к дороге с несущимися машинами. У него лицо съехало в одну сторону, лишь кричащий рот и малиновые пятна щёк.
— Ты не даёшь мне ушибиться, ушибаешься за меня. Ты не даёшь мне узнать хоть каплю того, что — вокруг. Я не умею с людьми, я боюсь людей. Стой! — кричит он истошно и, схватив за руку, выволакивает ее из-под заскрежетавшей машины на снежную кромку берега. И под мат шофёра говорит: — Прости меня, Ника! — Он плачет, как плакал грудной, захлебываясь, дрожа, и больно тянет её руку вниз, чтобы она привычно склонилась к нему.
И она склоняется — снова пить за него его обиду, но наждачная бумага его крика сдирает в ней нутро, и саднят раны.
— Ты ни при чём, — плачет Голик. — Прости меня.
В тот час она не удивилась взрослости формулировок и анализа, проведённого братом, она не поняла, не осознала в тот час, что случилось. Осознала потом, когда один за другим входили обидчики в дом — есть ореховый торт. У неё отняли игрушку, совершенную по природе, которую она создавала в соответствии со своими идеалами. Слепота. Что надо Голику? Она не знает. Она знает, что надо ей: она скучает о бабке и им спасается. Бабкой приучена — всё для неё. Голик — для неё. Свет, вечная жизнь — игра, в которую они с бабкой играли. Но они с Голиком должны сначала прожить жизнь здесь, сейчас. При чём тут вечная жизнь, когда сейчас отморожен нос, когда на тебя сейчас накричал Голик?!
Различные комнаты. Пора определить свой путь и освободить Голика от себя. Он — под прессом. Его бунт непонятен ему самому. Не к тому моменту. Он прорывается быть самим собой. Задушила любовью. Подавила насилием.
— Ты что, заболел?
— Ты сам пёк торт?
Голик отступает в гостиную.
Его никто не собирается бить. К нему пришли разговаривать. Кинуться на помощь? Найти общую тему? До реки она влезла бы помогать, но сейчас… она бросает Голика одного. На поле битвы? На поле искупления?
— Эй, ты неровно режешь, дай мне.
— Чашек не хватит!
Сколько их пришло есть торт?
Какое сейчас лицо у Голика?
Это его жизнь. У них разные комнаты, разные оболочки, разные начинки. И она — одна. Бабка бросила её, и Голик — не взамен, Голик — сам по себе. Пуповина разорвана. Он что-то рассказывает?
Что?
Она подходит к двери своей комнаты, чуть приоткрывает её.
— По костям восстановили тело динозавра и определили, сколько веков назад он жил.
— Слабо! Как это «по костям»?
Он может прекрасно жить без неё.
«Дура, не реви!» — приказывает себе.
Она идёт к своему окну, в котором очень старая липа. Как ей удалось выжить в центре города, в режиме вечной стройки? Сейчас почти без листьев.
— Почему ты не идёшь к нам?
Извиняющаяся поза, выпяченные в обиде губы, а в глазах — по свечке, отклоняющейся то чуть влево, то чуть вправо. Свечку зажгла она. В своей комнате бабушка ставила свечку в праздник. Бабушка ставила свечку в день поминовения родителей. Свечка чуть колышется. Голик даже подрос за эти два часа, что ребята орут ему свою дружбу.