Крепость сомнения - Антон Уткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этим вечером она ждала Илью к себе и, когда он появился и стал рассказывать, что творится на Новинском и как разукрасили посольство, сразу почувствовала, что в ее отношении к нему появились естественность и легкость отчуждения. Еще на один шаг она стала дальше от него, и это нравилось ей, так как упрощало ее задачу и приближало желаемое. «Какая же я дрянь!» – думала она, но думала радостно, почти весело.
И все, что последовало потом, носило привкус какой-то новой, не знакомой ни ему, ни ей самой непонятно откуда взявшейся бесстыдной искушенности.
И в каждом ее движении, в каждой ласке, умело-небрежной и по-особенному нервной, Илья угадывал свой приговор.
Санитарный поезд, в котором положили Николая, был набит тифозными и ранеными. Сначала было душно и жарко. Никогда еще Николай не испытывал такой жажды и даже не думал, что такой она может быть. Когда состав делал остановку, на некоторое время наступала тишина, которую тут же оккупировали стоны больных тифом, сливавшиеся в один все затопляющий сплошной звук. Только две сестры и доктор оставались еще на ногах, но доктор уже очевидно слабел. Наконец не стало ни сестер, ни доктора, и только какой-то маленького роста кадет, шмыгая носом, неутомимо и бесстрашно ползал по полатям и поил всех, кто был в сознании, ледяной водой из мятого закопченного котелка. На нем была шинель не по росту, и рукава были повернуты обшлагами. Когда пришла очередь пить Николаю, он увидел его серые глаза. В них не было ни растерянности, ни боязни, ни даже, может быть, сострадания, словно возраст его спасал от этого ужаса.
– Отрешен генерал Май-Маевский, – шепнул он Николаю. – Теперь, слава богу, Врангель. – Он быстрым движением извлек откуда-то с груди, из-за пазухи, розовую четвертушку приказа. – Читать вам?
Николай согласно смежил веки.
– Славные войска Добровольческой армии, – зазвучали слова приказа. – Враг напрягает все силы, чтобы вырвать победу из ваших рук... В этот грозный час, волею Главнокомандующего, я призван стать во главе вас. Я выполняю свой долг в глубоком сознании ответственности перед родиной. Непоколебимо верю в нашу победу и близкую гибель врага. Мы сражаемся за правое дело, а правым владеет Бог. – Голосок кадета делался все звонче, набирал силу, и он звучал уже не таясь, отчетливо и громко в несущемся куда-то поезде мертвых. – Наша армия борется за родную веру и счастье России. К творимому вами святому делу я не допущу грязных рук. Ограждая честь и достоинство армии, я беспощадно подавлю темные силы – погромы, грабежи, насилия, произвол и пьянство безжалостно будут караться мной. Я сделаю все, чтобы облегчить ваш крестный путь, – ваши нужды будут моими. Ограждая права каждого, я требую исполнения каждым долга перед родиной, – перед грозной действительностью личная жизнь должна уступить место благу России. С нами тот, кто сердцем русский. Генерал Врангель. Дано 26 ноября 1919 года в городе Змиеве.
Стучали колеса на стыках рельс, покачивался вагон. То ли день, то ли ночь были за его стенами – определить этого Николай уже и не пробовал. Перед глазами у него были крашенные серой краской доски потолка. Кожа его горела жаром болезни, и на фоне этого огня пропал зуд от укусов насекомых.
И наконец из сознания пропало чувство времени. Кадет больше не появлялся, видно, доехал-таки до того места, куда ему было надо. Николай не замечал уже ни остановок, ни движения, то ли потому, что поезд больше не останавливался, то ли потому, что некому больше было стонать. Снаружи этот поезд, обросший гигантскими сосульками, наводил ужас на персонал принимающих станций. Красные стенки теплушек в инее, мутный, будто в бельме, глаз паровоза, обледеневший, он был похож на чудовище, и хотя Николай не мог видеть, каков он снаружи, но почему-то он видел всю его внешность до малейшей подробности.
– ...только вам скажу, прапорщик, искали, да не нашли, а я не искал, а знаю. Наверное знаю. И название скажу. «Душа уйдет... опять домой... но знаю, что опять тоскуя по милой и смешной Земле, покорный прошлому, приду я... и спрячусь робко в полумгле... и будет сладкая отрада... как было раз, – давным давно... почуять запах листопада... и заглянуть в твое окно...»*
Сначала Николай думал, что это обращаются к нему, и пробовал отвечать, но хозяин голоса оставался совершенно равнодушным к его словам. А потом сознание самого Николая стало заволакиваться видениями прошедшего, и один навязчивый ужас повторялся бесконечное количество раз.
Вот в дальнем темном углу вагона будто бы возникла какая-то очень знакомая фигура. Несмотря на свое грозное имя библейского полководца, Авенир Петрович обладал сложением слабым, если не сказать тщедушным, и вид имел какого-то причетника, а не преподавателя гимназии. Уроки его любили. Когда он, воспламеняясь, рассказывал о спартанском царе Леониде или о великом драматурге Эсхиле, который завещал выбить на своей гробнице только это: «Здесь лежит Эсхил, сражавшийся при Саламине», или о последних днях Римской империи, об императоре Юлиане, сраженном в гуще битвы с персами римской веруттой, он сам словно становился выше и величественнее, словно тени героических эпох падали на его худое невыразительное лицо.
«Да когда же была Греческая империя? – вопрошал он недовольно. – Был Новый Рим, Римская Восточная империя. И Константин, и Феодосий, и Юстиниан, и даже Ираклий – все были римляне. Гораздо позже, когда завоевания готов, арабов, славян сузили сие царство в пределы классической Древней Греции, тогда только начали появляться на престоле Комнины, Дукасы и Палеологи. Я совершенно согласен с господином Тютчевым, что сия Восточная империя никогда не переставала существовать, а перенесена только с Босфора на берега Москвы-реки, а потом на Неву».
При этом Авенир Петрович, словно выискивая несогласных, впавших в искушение и грех, грозно поблескивал стеклами очков и покачивал в узенькой кисти указку, но позвольте, какие же у очков стекла, если на голове у него надет противогаз, а стекол в нем вовсе нет? «Мы дети золотого века, – сказал вдруг Авенир Петрович с душевной глубиной. – Верь мне. Нужно лишь соединить наши усилия. Лишь бы последнюю часть не утратил я длительной жизни. Лишь бы твои прославить дела мне достало дыханья. Мчитесь, благие века. Вы, Парки немые, нить не порвите, прядомую тонко. Благословенье судеб не нарушьте капризом Атропос невольным».
Но вот кто-то говорил уже другой, уже не голосом Авенира Петровича, вернее всего тот человек, что читал стихи.
– Не проскочить туда железною машиной, ни лошадью, а только пешим трудом Божьим, и кто пробудет там – забудется все горе, отойдет от него печаль и будет одна благодать.
Но не хватало сил, чтобы приподняться и посмотреть, кто все же это говорил. И в сознании Николая как будто получалось так, что Римская империя пришла с Босфора в Москву, а оттуда на берега Невы, а оттуда сошла и скрылась под сенью горних высей, но продолжает существовать и собирает своих верных, и луч был тонок, и вместо гроз падали листья, и когда Николай в мае 17-го года уходил на фронт, Авенир Петрович плакал и крестил его.
Дверь не открывалась вот уже почти сутки. В вагоне не было больше никаких звуков, кроме этого голоса, звонкого, как лед. Николай то и дело терял сознание, но когда оно ненадолго возвращалось к нему, он и сам что-то говорил в зловещую тишину, а потом возвращалась способность слышать этот голос, идущий с верхних полатей.