Улыбка зверя - Андрей Молчанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Верещагин в лицах представил подобный обмен, и его настолько развеселила эта забавная арифметика, что, проходя в двух шагах от троллейбусной остановки, он вдруг рассмеялся искренне и звонко. Несколько человек, ожидающих троллейбус, оглянулись, не удержалась от улыбки какая-то милая студентка в малиновом берете, неодобрительно нахмурился пожилой майор в шинели старого образца, а случившийся рядом приличного вида бомж с перебитым и вдавленным в лицо носом тотчас прицепился к Верещагину и попросил рубль. Как раз рубль и оставался у Верещагина. Бомж получил просимое и несколько минут шел рядом, выслушивая арифметические выкладки Виктора, но не понял ровным счетом ничего, только нейтрально заметил по поводу тюрьмы:
— Тюрьма, она и в Африке тюрьма.
— Нет, ты, брат, не вполне уразумел, — терпеливо принялся заново объяснять ему Верещагин. — Допустим, тебе месяц жизни нужно провести в ШИЗО, но ты можешь этот месяц вычеркнуть, отнять из общего срока своей жизни и очень выгодно выменять его на один час моря, солнца и пляжа… За этот час можно, кстати, и с девушкой какой-либо сойтись накоротке… Вон с той студенткой, а?
— Не годится, — кратко возразил бомж, даже не взглянув на указанную студентку. Он деловито шагнул к бордюру, извлек из кучи мусора пустую пивную бутылку, обтер ее ладонью и сунул в боковой карман бурого бушлата.
— Почему не годится? — удивился Верещагин.
— Несправедливый обмен, неравноценный. Я, допустим, месяц в ШИЗО посидел, помучился. Возвращаюсь в барак, мне братва уже грев приготовила — чифирек, консервы, сигареты, разговор душевный, уважительный. То есть, я человек. А, к примеру, возвращаюсь я из этой твоей Феодосии, с пляжа, весь, допустим, в помаде… Что ж ты думаешь, как меня люди встретят? Ты, скажут, сука, у кума шашлыки хавал, пока мы тут мучимся?!. И такое мне в бараке ШИЗО устроят, мало не покажется… Так по жизни выходит? То-то же…
Бомж шмыгнул перебитым носом и пропал в кустах.
“Странные какие у меня сегодня с утра настроения, — думал Верещагин, подходя к своей улице, — странные разговоры и интересные собеседники…”
К тому времени, когда он находился уже вблизи своего дома, квадратные часы на столбе у кинотеатра показывали без четверти девять. Несмотря на столь ранний час, какой-то солидный упитанный Ромео пружинисто прохаживался взад-вперед под часами, сжимая в окоченевших руках букет роз, упакованных в целлофановый куль. Пыжиковая шапка, малиновый шарф, под которым наверняка скрывался галстук-бабочка…
“Нет, — подумал Верещагин, с трудом отрывая взгляд от приплясывающего человечка. — В этом мире никогда не будет скучно…”
Для верности нужно было протолкаться здесь еще хотя бы полчаса. Он ходил по середине аллеи, ведущей в парк, но ветер, ставший уже нестерпимо пронизывающим, налетал и спереди, и сзади, и с боков. Как ни укутывался Верещагин в свое пальто, очень скоро он совершенно озяб.
Поневоле пришлось перебраться под бетонный навес с колоннами, который оказался входом в магазин “Меха”. Потоптавшись здесь и походив взад-вперед, Верещагин быстро убедился, что у колонн холод еще злее, а потому вынужден был юркнуть внутрь, в неоновое тепло дорогого магазина. Первое, что попалось ему на глаза, было яркое объявление напротив входа, напоминающее о том, что магазин снабжен электронными устройствами против краж. Помешкав в тамбуре у стеклянных дверей, Верещагин продвинулся вглубь, поскольку неловко было стоять без дела на проходе, да и охранники как-то слишком неприветливо глядели на его фигуру.
Скользнув мимо зеркала, он мельком оглядел себя. В своем потертом пальтишке, в вязаной лыжной шапчонке, он явно не соответствовал убранству и ассортименту этого магазина. Даже богемная серебристая борода не спасала. Кругом висели роскошные меха, оранжевые дубленки, пушистые дивные шубы…
Худощавая некрасивая продавщица, красившая тонкие губы, при появлении столь подозрительного покупателя опустила руку с зеркальцем и, вытягивая шею, стала внимательно следить за ним из-за колонны. Верещагин потоптался у длинной вешалки, протянул руку к дубленке…
— Гражданин! — строго окрикнула продавщица. — Нельзя зря товар маслить!..
— Я не маслю… — растерянно оглянулся Верещагин, одергивая руку.
— Ходят тут, маслят грязными пальцами… — не унималась та, и Верещагин, остро чувствуя свою социальную никчемность, малодушно побрел к выходу.
Пройдя сквозь арку и оказавшись в своем дворе, он первым делом взглянул на кухонное окно на пятом этаже, надеясь увидеть безжизненную пустоту. Но окно приветливо светилось и в этом свете Верещагин разглядел силуэт своей жены, которая, узрев его, тотчас махнула ему рукой. Верещагин тоже вскинул руку, распрямил плечи и, стараясь выглядеть человеком, честно отдежурившим свою ночную смену, двинулся к подъезду.
Кажется, нет в мире ничего более иррационального, более необъяснимого, более запутанного и сложного, чем история всякой семейной пары. По степени сложности сравниться с ней может разве что история какого-нибудь государства. Как говаривал известный острослов Ознобишин, после того, как дважды разводился, уходя на время в другую семью, а затем дважды сходясь с прежней женой: “Чужая семья — потемки”, и добавлял без улыбки после небольшой раздумчивой паузы: “А своя семья — потомки.” Он же по поводу семейной жизни любил повторять одну старую поговорку: “Одно полено в поле гаснет, а два — дымятся”.
Применительно к Верещагиным эта поговорка звучала бы чуть иначе: “Одно полено в поле гаснет, а четыре — дымятся”, потому что, если вычесть двух котов и двух пуделей, которых Галина упорно считала членами семьи, всего их было — четверо. За пятнадцать лет совместной жизни супруги нажили двоих детей. Это были четырнадцатилетняя дочь Света и сын Василий тринадцати лет, названный Верещагиным в честь известного русского художника, но не того, что изображал засыпанных снегом часовых, черепа и мрачные турецкие лазареты, а другого Василия Верещагина, жившего в одно время с баталистом и написавшего “Илью Муромца” и “Крещение Святого Владимира”.
Это была, пожалуй, первая серьезная размолвка между супругами, потому что Галина хотела назвать сына Петром, в честь еще одного Верещагина — Петра Петровича, живописца, жившего в ту же пору, что и первые два, но рисовавшего преимущественно пейзажи и виды русских городов.
Похоже, к этому времени в жизни супругов уже накопилось та критическая масса внутренних подспудных напряжений, когда даже столь мирное дело как выбор имени для ребенка, спровоцировало резкий всплеск этих напряжений, породило тягучий безысходный спор, переросший затем в ссору. Нашла коса на камень.
— Сейчас, Петенька, сейчас мы тебя перепеленаем, — не остывшим от ссоры голосом, припевала Галина, склонившись над орущим и пока еще безымянным младенцем, демонстративно заслоняя сына спиной от топчущегося рядом Верещагина. — Сейчас, мой петушок… Намучил нас этот страшный человек…
Страшный человек, который не любил Петра Верещагина за излишнюю тщательность его пейзажей и которому надоел этот спор вокруг имен, понял, что на сей раз переупрямить жену не удастся и предложил в конце концов разумный компромисс: