Адриан Моул. Годы прострации - Сью Таунсенд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мистер Карлтон-Хейес с Лесли уже трудились, методично раскладывая книги: те, что стоили более 25 фунтов, — в деревянный ящик из-под чая, а те, чья стоимость превышала 50 фунтов, — в небольшую картонную коробку. После того как прибыли мы с Бернардом, работа замедлилась.
— Бернард, — не выдержал Лесли, — у нас нет времени на обсуждение достоинств или недостатков книг. Нам нужно до конца дня рассортировать их по цене.
— Не могу же я просто сунуть их в ящик, не отдав им должное. Ведь они не какие-нибудь неодушевленные предметы, правда?
— Как раз неодушевленные, Бернард, — возразил Лесли. — Они не видят, не думают, не чувствуют, согласен?
Мистер Карлтон-Хейес вставил свое веское слово:
— Я понимаю Бернарда. Каждая книга для меня — словно живое существо. И мне всегда очень не нравилось, когда книги запирают в темном шкафу.
Мы сделали перерыв на обед и отправились в отель «Кларендон» выпить. Естественно, разговор зашел о книгах и книготорговле, у каждого нашлось чем поделиться, и в общем беседа получилась из разряда «о королях и капусте»[75]. И когда я сказал об этом, все засмеялись. Давно, очень давно мне не было так хорошо.
Когда мы шли обратно на склад, я, толкая коляску мистера Карлтон-Хейеса (который, казалось, усыхает с каждым днем), рассказал ему про Георгину и Хьюго Фэрфакс-Лисетта. Он обернулся ко мне:
— Мой дорогой мальчик, это совершенно ужасно. Вы должны отвоевать ее. В коробке с книгами по цене выше пятидесяти фунтов лежит томик Джона Донна.
Бедный мистер Карлтон-Хейес. Неужели он искренне считает, что поэт-метафизик семнадцатого века может конкурировать с поместьем, кроватью под балдахином и сексуальным торжеством смазливого аристократа?
На складе мой бывший босс, порывшись в коробке, извлек «Стихотворения о любви» Джона Донна:
— Это на редкость чувственная поэзия. Когда я был молод, его стихи всегда были у меня под рукой.
Он процитировал по памяти:
Обетом руки мои осени и дай им волю,
Пусть рыщут вдаль и вглубь, промеж, и ввысь, и долу.
Америка моя! Доселе неведомая земля,
Царство мое, покуда в нем один насельник — я![76]
Вручая мне книгу, он заметил вполголоса:
— Я нахожусь в отдаленном родстве с Фэрфакс-Лисеттами. Эта ветвь с гнильцой. Они разбогатели на перевозке рабов из Африки.
Сортировка книг заняла у нас много времени, закончили мы лишь в половине восьмого. Когда мы собрались уходить, мистер Карлтон-Хейес, указывая на «ценные» коробки, сказал:
— Адриан, они ваши. Рассматривайте их как компенсацию по сокращению.
Я был так растроган, что потерял дар речи, сумел только промямлить «спасибо».
Бернард хлопнул меня по спине:
— Ты это заслужил, цыпленочек.
— Я и о вас не забыл, Бернард, — обратился к нему мистер Карлтон-Хейес. — В коробках вы найдете кое-что из вашего любимого чтения. Эти книги помечены вашим именем.
У матери, приехавшей за нами, нижняя часть лица была укутана в шарф. Стоматолог мистер Стеджен огорошил ее, заявив, что у него исключительно частная практика и два новых передних зуба обойдутся матери по меньшей мере в 2000 фунтов.
— А что мне было делать, пришлось согласиться. Единственный бесплатный дантист, который мог бы принять меня сегодня, живет на острове Уайт.
Дома она сняла шарф, и я внимательно осмотрел ее новые зубы. По-моему, с ними что-то не так. Они выпирают изо рта, напоминая сверкающие небоскребы, что торчат над старым лондонским Сити. А произнося шипящие, мать издает свист, совсем как овцеводы из сериала «Человек и его собака».
Сегодня я совсем без сил, во рту болит, и меня подташнивает. Бернард запаниковал и вызвал доктора Вулфовица. Когда доктор явился, я был потрясен его размерами, что ввысь, что вширь. Я успел позабыть, какой он массивный. Он заполнил собой целиком дверной проем в моей маленькой спальне.
Измерив мне давление, температуру и посветив крошечным фонариком в глаза, Вулфовиц изрек:
— Серьезного ухудшения здоровья решительно не наблюдается. Ваши жизненные показатели вполне приличные.
Бернард, топтавшийся вокруг нас, доложил:
— Он сам не свой, доктор, даже книжку в руки не берет.
Вулфовиц опустился на мою кровать, под его весом одеяло так натянулось, что я не мог пошевелить ногами. Он спросил, беспокоит ли меня что-нибудь еще. Какие-нибудь неприятности?
— Жена меня бросила, — сказал я, — и меня беспокоит международное финансовое положение.
— Современная медицина, — вздохнул врач, — не располагает средствами для лечения подобных прискорбных случаев, мистер Моул.
— У меня депрессия? — поинтересовался я.
— Не знаю. А вы сами как думаете?
— Клиническая депрессия? — уточнил я вопрос.
— Вам грустно, но это нормально. Я тоже грущу, когда вспоминаю мою родину.
Доктор воззрился на репродукцию «Едоков картофеля» Ван Гога, висящую над кроватью. Уж не напомнила ли она ему Варшаву и ржаной хлеб? Насмотревшись на Ван Гога, доктор вновь перевел взгляд на меня:
— Если грусть не пройдет, я направлю вас к нашему психологу.
Я поведал ему историю моих контактов с психотерапевтами: либо я влюблялся в них, либо мои проблемы вгоняли их в беспросветную скуку. Мой последний терапевт зевал, не переставая, все пятьдесят минут, что я у него сидел.
— Марта Ричардс сделана из другого теста, — заверил Вулфовиц. — Это добрая женщина. А теперь расскажите-ка о вашей предстательной железе. Как у нее дела?
Вопрос прозвучал так, будто моя простата живет своей собственной жизнью, ходит по магазинам, общается и, возможно, даже выпивает.
— Надеюсь, она худеет, — ответил я.
— Дай-то Бог. К зиме вам надо отрастить волосы.
Уже уходя, он произнес заговорщицким тоном:
— Мистер Моул, в следующий раз женитесь на уродине. Тогда никто ее у вас не отнимет, обещаю.
Пришлось вылезти из кровати и отправиться на химию. Бернард поехал со мной, потому что мать записалась на стрижку в лестерской парикмахерской. В наш деревенский салон она не ходит с тех пор, как Лоуренс посоветовал ей удлиненную стрижку как «более подходящую для стареющего лица».