Записки из мертвого дома - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но когда их повечеру действительно привезли, связанных порукам и по ногам, с жандармами, вся каторга высыпала к палям смотреть, что сними будут делать. Разумеется, ничего не увидали, кроме майорского икомендантского экипажа у кордегардии. Беглецов посадили в секретную, заковали иназавтра же отдали под суд. Насмешки и презрение арестантов вскоре упали самисобою. Узнали дело подробнее, узнали, что нечего было больше и делать, каксдаться, и все стали сердечно следить за ходом дела в суде.
– Пробуравят тысячу, – говорили одни.
– Куда тысячу! – говорили другие, – забьют. А-ву, пожалуй,тысячу, а того забьют, потому, братец ты мой, особого отделения.
Однако ж не угадали. А-ву вышло всего пятьсот; взяли вовнимание его удовлетворительное прежнее поведение и первый проступок. Куликовудали, кажется, полторы тысячи. Наказывали довольно милосердно. Они, как людитолковые, никого перед судом не запутали, говорили ясно, точно, говорил, чтопрямо бежали из крепости, не заходя никуда. Всех больше мне было жаль Коллера:он все потерял, последние надежды свои, прошел больше всех, кажется две тысячи,и отправлен был куда-то арестантом, только не в наш острог. А-ва наказалислабо, жалеючи; помогали этому лекаря. Но он куражился и громко говорил вгоспитале, что уж теперь он на все пошел, на все готов и не то еще сделает.Куликов вел себя по-всегдашнему, то есть солидно, прилично, и, воротясь посленаказания в острог, смотрел так, как будто никогда из него отлучался. Но не таксмотрели на него арестанты: несмотря на то что Куликов всегда и везде умелподдержать себя, арестанты в душе как-то перестали уважать его, как-то болеезапанибрата стали с ним обходиться. Одним словом, с этого побега слава Куликовасильно померкла. Успех так много значит между людьми…
Все это случилось уже в последний год моей каторги. Этотпоследний год почти так же памятен мне, как и первый, особенно самое последнеевремя в остроге. Но что говорить о подробностях. Помню только, что в этот год,несмотря на все мое нетерпение поскорей кончить срок, мне было легче жить, чемво все предыдущие годы ссылки. Во-первых, между арестантами у меня было ужемного друзей и приятелей, окончательно решивших, что я хороший человек. Многиеиз них мне были преданны и искренно любили меня. Пионер чуть не заплакал,провожая меня и товарища моего из острога, и когда мы потом, уже по выходе, ещецелый месяц жили в этом городе, в одном казенном здании, он почти каждый деньзаходил к нам, так только, чтоб поглядеть на нас. Были, однако, и личностисуровые и неприветливые до конца, которым, кажется, тяжело было сказать со мнойслово – бог знает от чего. Казалось, между нами стояла какая-то перегородка.
В последнее время я вообще имел больше льгот, чем во всевремя каторги. В том городе между служащими военными у меня оказались знакомыеи даже давнишние школьные товарищи. Я возобновил с ними сношения. Через них ямог иметь больше денег, мог писать на родину и даже мог иметь книги. Уженесколько лет как я не читал ни одной книги, и трудно отдать отчет о томстранном и вместе волнующем впечатлении, которое произвела во мне перваяпрочитанная мною в остроге книга. Помню, я начал читать ее с вечера, когда заперликазарму, и прочитал всю ночь до зари. Это был нумер одного журнала. Точно вестьс того света прилетела ко мне; прежняя жизнь вся ярко и светло восстала передомной, и я старался угадать по прочитанному: много ль я отстал от этой жизни?много ль прожили они там без меня, что их теперь волнует, какие вопросы ихтеперь занимают? Я придирался к словам, читал между строчками, старалсянаходить таинственный смысл, намеки на прежнее; отыскивал следы того, чтопрежде, в мое время, волновало людей, и как грустно мне было теперь на делесознать, до какой степени я был чужой в новой жизни, стал ломтем отрезанным.Надо было привыкать к новому, знакомиться с новым поколеньем. Особенно бросалсяя на статью, под которой находил имя знакомого, близкого прежде человека… Ноуже звучали и новые имена: явились новые деятели, и я с жадностью спешил с нимипознакомиться и досадовал, что у меня так мало книг в виду и что так труднодобираться до них. Прежде же, при прежнем плац-майоре, даже опасно было носитькниги в каторгу. В случае обыска были бы непременно запросы: «Откуда книги? гдевзял? Стало быть, имеешь сношения?..» А что мог я отвечать на такие запросы? Ипотому, живя без книг, я поневоле углублялся в самого себя, задавал себевопросы, старался разрешить их, мучился им иногда… Но ведь всего этого так неперескажешь!..
Поступил я в острог зимой и потому зимой же должен был выйтина волю, в то самое число месяца, в которое прибыл. С каким нетерпением я ждалзимы, с каким наслаждением смотрел в конце лета, как вянет лист на дереве иблекнет трава в степи. Но вот уже и прошло лето, завыл осенний ветер; вот уженачал порхать первый снег… Настала наконец эта зима, давно ожидаемая! Сердцемое начинало подчас глухо и крепко биться от великого предчувствия свободы. Ностранное дело: чем больше истекало время и чем ближе подходил срок, темтерпеливее и терпеливее я становился. Около самых последних дней я дажеудивился и попрекнул себя: мне показалось, что я стал совершенно хладнокровен иравнодушен. Многие встречавшиеся мне на дворе в шабашное время арестантызаговаривали со мной, поздравляли меня:
– Вот выйдете, батюшка Александр Петрович, на слободу,скоро, скоро. Оставите нас одних, бобылей.
– А что, Мартынов, вам-то скоро ли? – отвечаю я.
– Мне-то! ну, да уж что! Лет семь еще и я промаюсь…
И вздохнет про себя, остановится, посмотрит рассеянно, точнозаглядывая в будущее… Да, многие искренно и радостно поздравляли меня. Мнеказалось, что и все как будто стали со мной обращаться приветливее. Я, видимо,становился им уже не свой; они уже прощались со мной. К-чинский, поляк издворян, тихий и кроткий молодой человек, тоже, как и я, любил много ходить вшабашное время по двору. Он думал чистым воздухом и моционом сохранить своездоровье и наверстать весь вред душных казарменных ночей. «Я с нетерпением ждувашего выхода, – сказал он мне с улыбкою, встретясь однажды со мной напрогулке, – вы выйдете, и уж я буду знать тогда, что мне ровно год остается довыхода».
Замечу здесь мимоходом, что вследствие мечтательности идолгой отвычки свобода казалась у нас в остроге как-то свободнее настоящейсвободы, то есть той, которая есть в самом деле, в действительности. Арестантыпреувеличивали понятие о действительной свободе, и это так естественно, таксвойственно всякому арестанту. Какой-нибудь оборванный офицерский денщиксчитался у нас чуть не королем, чуть не идеалом свободного человекасравнительно с арестантами, оттого что он ходил небритый, без кандалов и безконвоя.
Накануне самого последнего дня, в сумерки, я обошел впоследний раз около паль весь наш острог. Сколько тысяч раз я обошел эти паливо все эти годы! Здесь за казармами скитался я в первый год моей каторги один,сиротливый, убитый. Помню, как я считал тогда, сколько тысяч дней мне остается.Господи, как давно это было! Вот здесь, в этом углу, проживал в плену наш орел;вот здесь встречал меня часто Петров. Он и теперь не отставал от меня. Подбежити, как бы угадывая мысли мои, молча идет подле меня и точно про себя чему-тоудивляется. Мысленно прощался я с этими почернелыми бревенчатыми срубами нашихказарм. Как неприветливо поразили они меня тогда, в первое время. Должно быть,и они теперь постарели против тогдашнего; но мне это было неприметно. И скольков этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесьдаром! Ведь надо уж все сказать: ведь этот народ необыкновенный был народ. Ведьэто, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народанашего. Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно,безвозвратно. А кто виноват?