Другие барабаны - Лена Элтанг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему я вспомнил про этот бассейн? Потому что в одну из ночей, когда так похолодало, что мне пришлось перебраться из сада на террасу особняка, взять старый шезлонг и укрыться вынесенным служанкой пледом (помню, что я посмотрел на ее белый передник, топорщившийся от крахмала, и пообещал себе, что заведу такую же служанку и передник ей куплю), так вот, в одну из ноябрьских ночей я увидел своего отца Франтишека Конопку, и не просто во сне, а как будто рядом, он опустился на край моего шезлонга так тихо, что не скрипнула ни одна проржавевшая пружина. У отца были две высокие залысины в русых волосах, и я с ужасом подумал, что скоро начну лысеть, ведь у меня такие же волосы, тонкие, не признающие расчески. Еще у него было воспаленное красное лицо (странно, мать говорила — такое белое, чистый порцилен), а на шее висел деревянный крест, напомнивший мне пропуск на сыромятном шнурке — в вильнюсской школе такой выдавали, когда кто-то отпрашивался в туалет. Пропуск болтался на шее и свидетельствовал, что ты не из класса выставлен, а идешь на первый этаж по серьезному делу.
— Знаешь, Костас, — сказал отец, — один писатель сказал: выбирая между горем и ничем, я приму горе. А я вот принял ничто. И не то чтобы я страшно жалел, просто как-то неуютно теперь. Сижу за кисейной занавеской в зале, полной людей, и думаю, что меня никто не видит. А они вовсе и не смотрят, захотели бы, так увидели бы, просто не смотрят.
— Папа, о чем ты? — я так растерялся, что с трудом разбирал слова. — В какой такой зале? Где ты сидишь за занавеской, в раю или в аду?
— Не имеет значения, — сказал отец. — Я сижу на галерке. У меня верхние дешевые места.
Внезапно он встал во весь рост, поднял руки к лицу, растопырил пальцы и принялся петь, медленно наклоняя голову то к одному плечу, то к другому:
Подходи, люд честной, люд божий,
Крытый рогожей,
За медный пятак
Покажу все этак и так.
Вот французский город Париж,
Приедешь — угоришь.
— Папа, — я дернул его за рукав, — не так громко, сейчас сюда прибегут кондитер и его нервная гречанка-жена. Скажи лучше, видел ли ты там Зою Брага? Она ведь тоже на небесах.
— На небесах? — отец перестал петь и отошел к перилам, на которых сушился мой комбинезон. — На небесах никого нет. Там бродит шакал Йуруга, родившийся у земли, когда ее шалостям с творцом помешал термитник. Шакал думает, что ищет себе пару, а на деле просто хочет научиться говорить. Прямо как ты, сынок.
— Господи, пап. Это же муть какая-то африканская, — сказал я, резко поднимаясь с шезлонга, пружины заныли, отец обернулся, холодно мазнул меня взглядом и перекинул ноги через перила. Я услышал шорох мясистых рододендронов, только вчера посаженных здешней служанкой, потом — быстрые мягкие шаги по клумбе, потом раздался механический треск козодоя, звякнула щеколда на воротах, и стало тихо.
Я не совершал греха. Я не совершал грабеж с применением насилия... Я не убивал мужчин и женщин. Я не крал зерно. Я не воровал имущество бога. Я не произносил лжи.
Я не увлекался пищей. Я не произносил проклятия...
Я не переспал с мужчинами. Я не заставил никого плакать. Я не ел сердца. Я не человек обмана. Я не крал с обрабатываемых земель. Я не загрязнял себя...
Я не терроризировал. Я не закрыл уши от слов правды.
Я не порицал.
Папирус Ани
В тот вечер в Эшториле я довольно быстро забрался в окно туалета. Зацепился, правда, за щеколду, но все обошлось царапиной на щиколотке. Я надел старые кеды на босу ногу, а в карман сунул прозрачные перчатки — за день до этого купил пачку у бакалейщика, он надевает такие, когда строгает чеддер, крепко ухватившись за сырную голову. Подойдя к галерее на руа Дом Боско, я поднял голову и сразу увидел нужное окно на втором этаже. Оно было приоткрыто, как мне и обещали — человек Ласло выполнил свою часть работы, осталась самая опасная, то есть моя.
— Все будет просто, если ты не станешь воображать себя медвежатником, — сказал Ласло, когда звонил мне в последний раз. — От тебя требуется только то, что ты умеешь: взломать охранную систему в «Гондване», она там одна на все здание. Ключ от сейфа будет у тебя в кармане, достань цацку, выберись оттуда без шума и иди спать. После этого мы квиты, как будто и не было ничего.
Забраться туда по водосточной трубе не так уж трудно, здешнюю систему я, положим, раскодирую, а вот что дальше делать, думал я, медленно обходя здание. Там ведь человек сидит, а то и два, мимо них придется пройти или проползти, оружия у меня нет, если поймают — изобьют и выкинут вон. Португальцы не торопятся звать карабинеров, в этом я вижу их приятное сходство с русскими. И еще в том, как редко они улыбаются на улице.
На заднем дворе галереи кто-то разбросал ломаные ящики из-под апельсинов, с юга двор прикрывала живая изгородь из барбариса, а с севера — стена бакалейной лавки, исписанная красными и синими граффити. Go go bastard! прочел я синие буквы, красные оказались просто кляксами, разбиралось только слово mozerfakir.
В окнах первого этажа мелькали знакомые огоньки «Оптекса», этого барахла мы с Душаном за полгода продали не меньше чем в три сотни лиссабонских контор, я сам его привозил и устанавливал. Странно, что здешний хозяин не купил чего-нибудь подороже, я бы на его месте в каждую замочную скважину воткнул по датчику. Я остановился под окном, размышляя о перчатках: надевать их до того, как заберусь внутрь, не было никакого смысла, они скользят, но труба была грязной и две мои пятерни отпечатались бы по всей длине. Потом я достал фонарик и посветил на водосточную трубу — она была обломана, похоже, хозяин галереи экономил не только на охране. Изогнутая жестянка лежала в траве неподалеку, а оставшаяся часть трубы темнела высоко над моей головой.
Свет в комнате охранника зеленовато мерцал: парень смотрел телевизор и наверняка грыз орешки, оставшиеся от сегодняшнего приема. Надеюсь, ему и водки перепало, подумал я, засучил рукава и принялся составлять ящики один на другой. В голове крутилось что-то вроде затоваренная бочкотара-тара-тара-тарарара — последний раз я видел аксеновскую книжку в доме у одной первокурсницы, вернее, у ее отца. Я тогда здорово удивился, обнаружив знакомый томик в кондовом эстонском доме, между собранием Тамсааре и альбомом Келера.
Помнишь этот день, Хани? За год до того, как меня выставили с факультета, мы отправились в дом твоих родителей и долго добирались до заснеженного городка, отделенного от русской границы только речкой и перелеском. Вернувшись домой, твой отец пожал мне руку и спросил, как мое имя переводится с литовского, я растерялся и пробормотал что-то про императора. Про мою примесь пегой, чалой и чубарой масти ты, наверное, умолчала, так что я стал держаться за свою литовскую четвертинку. Не рассказывать же им, в самом деле, что мой отец — богомаз Франтишек, сын виленского поляка и русской староверки, исчезнувший в тот день, когда его свадьба с моей матерью, дочерью еврея-арестанта и падчерицей русского чекиста, должна была состояться в соборе Петра и Павла.