То, что вы хотели - Александр Староверов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, конечно, я должен был отлично учиться, не таскать конфеты, слушаться маму, и только тогда… – перечисляю я все условия, но вдруг останавливаюсь, пораженный прозрением, и ошеломленно шепчу: – Жертва? Неужели жертва?
– Умница, Айван, – радуется Том. – Считай, закончил университет по курсу теологии и сдал выпускной экзамен на пятерку. Вера держится на жертве. Это ее основная опора. Жертва – фундамент, тайна – стены, авторитет – колонны, а чудо – устремленная в небеса крыша. И вот готов храм веры! Со времен язычества люди приносили жертвы. Кур, петухов, баранов, коров, пищу в основном – единственное ценное, что у них тогда было. На халяву люди ни во что не верят. Так уж они устроены. Им многим поступиться нужно, чтоб поверить. Желательно страдать и мучиться, и только тогда… Ничего не происходит у человека без жертвы, и ничего без нее ему не ценно. Тем более вера.
Правда, есть один неприятный момент. Чтобы ценность веры хотя бы не падала, масштаб жертвы должен постоянно расти. Ты же не мог не заметить: сначала животные, потом люди и даже дети – и вот наконец приходит Христос, объявляет Новый Завет и жертвует собой. Это революционный прорыв: ради веры люди принесли в жертву Бога. А Бог на это согласился. Этой жертвы хватило на две тысячи лет, и она настолько всех впечатлила, что христианство стало одной из ведущих мировых религий. Но шло время. Человечество, развращенное хорошей жизнью, забыло жертву и перестало ее ценить. И тут появляешься ты со своим якобы “прогрессивным изобретением”. И получилось, что Бог больше не нужен. Человек вполне может его заменить. И вера больше не нужна. А во что верить? В то, что человек животное? Это и так понятно. Вместо веры ты дал людям принятие. Хотя не ты первый, до тебя многие старались – фрейдисты, марксисты, либералы, капиталисты… Но именно ты стал вершиной этой поганой эволюции принятия.
И именно за это я называл тебя дьяволом во плоти. Ведь и лукавый хотел того же. Думаешь, Адам и Ева в Эдемском саду действительно не видели своей наготы? Они что, слепые или тупые были? Нет, видели, конечно, видели, они принимать себя такими не хотели! Верили Господу и в Господа, верили в то, что у них, помимо сисек и писек, мочеиспускания и поноса, есть душа. И она в них главное, а не урчание газов в кишечнике. Не Господь изгнал их из рая – они сами опустились до состояния животных, приняли себя, утратили веру, узрели правду и начали жить по этой поганой правде, как звери. С тех пор и идет вечная борьба между верой-обманом и звериной честностью. А помочь человеку в этой борьбе может лишь жертва. Но лукавый все время поднимает ставки, и масштаб жертвы растет…
Я слушаю папу Тома и начинаю ему верить. Смесь разумных аргументов, религиозной ереси и фанатизма действует на меня магически. У него правда есть вера, а харизма такая, что сопротивляться ей невозможно. Я только не понимаю, что мне, собственно, делать. Но он понимает, вот сейчас скажет – и я сделаю… Тем не менее остатки здравого смысла заставляют меня все же высказать сомнение:
– Возможно, ты прав, Том. И что с того? Сделать ничего нельзя. Если уж жертва Бога не помогла, значит, ничто не поможет.
– Поможет! – уверенно отвечает он.
– Да какая жертва может быть выше жертвы Бога?
Папа Иоанн Павел Третий молчит, давя, почти душа меня своим молчанием. А потом, будто ослабив хватку, спокойно произносит:
– Жертва дьявола.
…До меня медленно, очень медленно доходит, что он имеет в виду меня. Не абстрактного черта, а конкретного меня, Ивана Градова. Мы с Томом смотрим друг на друга. Решающие короткие секунды. “Дьявол жертвует собой, – думаю я. – Надо же! Красиво. И все для меня закончится… Жил лихо, помру под аплодисменты, чего еще желать запутавшемуся человеку? А вдруг еще и с толком? Красиво, красиво, какой-никакой, а выход…”
– И как ты себе это представляешь? – дрожащим от торжественности момента голосом спрашиваю я.
– Просто, Айван. Все гениальное, как известно, просто. Мы с тобой поедем в город Иерусалим, взойдем на Голгофу, ты публично, при огромном стечении народа, покаешься, я приму твое покаяние. И тут нас захватят твои давние почитатели из секты Князя мира сего, меня они распнут на кресте, а тебе предложат взойти на трон. Но ты откажешься, трижды откажешься и трижды скажешь, что веруешь в Господа. Был дьявол, да весь сплыл, остался лишь Ангел Господень. Не падший отныне, но вознесшийся… И тогда они тебя тоже распнут. А потом мы умрем. Вместе. Этой жертвы людям хватит надолго.
– Но это же обман, чудовищный обман… – по инерции, без особого энтузиазма возмущаюсь я.
– Не разочаровывай меня, Айван. Конечно, обман, или, другими словами, вера. Но мы это с тобой уже выяснили, кажется?
– А поможет? – робко заглядываю я ему в глаза.
– Эти… – папа Том указывает куда-то вверх, – эти дают пятнадцать процентов вероятности, что процессы замедлятся на несколько лет, и пять процентов, что все пойдет вспять. А ты веруй, сын мой. Веруешь?
Во мне что-то происходит. Что-то новое и необычное. Волна какая-то внутри поднимается. Она идет снизу, от кончиков пальцев на ногах, достигает пояса, потом ребер, сердца, добирается до самого последнего волоска на макушке. Я меняюсь, не понимаю как, но точно меняюсь. Из моих глаз почему-то текут слезы.
– Верую! – отвечаю я и целую папе Иоанну Павлу Третьему его заранее протянутую руку.
Оказывается, я стал сентиментальным, самые простые вещи вызывали теперь у меня слезы умиления. Мне принесли одежду. Ничего особенного, джинсы и простая белая футболка, но когда я увидел знакомый с детства лейбл Levi’s, в носу у меня защипало, а когда почувствовал прикосновение к телу джинсовой ткани, то не выдержал, разрыдался и минут десять не мог успокоиться. Потом меня отвели на стрижку. Опять никаких изысков – парикмахер в военной форме около получаса ловко орудовал машинкой, – но сама эта процедура едва не довела меня до экстаза. А уж когда я увидал свое бритое отражение в заботливо поднесенном зеркале, со мной вообще случилась истерика. Это же я! Я! Не чудище болотное неопределенного пола и возраста, а самый настоящий я. Как будто и не было этих десяти лет. Как будто жизнь, качнувшись вправо, качнулась наконец-то влево, и вот-вот увижу я мою ненаглядную Линду, и посмотрит она на меня холодно и иронично, и я испугаюсь, а она не выдержит, прыснет от смеха, изогнется, повиснет у меня на шее и зашепчет, целуя в уши: “Дурак, дурак, дурак…”
А потом был катер, на котором мы плыли с папой Томом, и город Барселона, постепенно открывающийся в утренней дымке, и гора Монсеррат с очертаниями дворца на вершине, и еле угадывающиеся вдалеке шпили собора Святого Семейства, и порт с коктейлем из запахов солярки и моря, и большой черный автомобиль, почти бесшумно шуршащий по асфальту, и аэропорт с разноцветными самолетами, и сам самолет, отрывающийся от полосы, и ухающее вниз в этот момент сердце, и красивая, невероятно красивая стюардесса, предлагающая мне напитки. А я уже и забыл, что женщины с гладкой кожей и ярко накрашенными губами – не воспаленная фантасмагория сходящего с ума узника, не забавная анимация на множестве экранов, не воспоминание, а реальные существа, встречающиеся в обычной жизни. А еще был вертолет, куда мы пересели после приземления, и наклейка в виде смешного медвежонка на приборной доске пилота, и вечный город Рим с высоты птичьего полета, и собор Святого Петра, и Ватикан, и парк невиданной красоты с удивительно ровным газоном, и роскошь золотых инкрустаций резиденции папы Тома, и картины великих мастеров, и гениальная строгая простота белых мраморных статуй…