Государи московские. Книги 1-5 - Дмитрий Михайлович Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда труд творится по принуждению или по тяжкой, приходящей извне обязанности, не овеянной духовным смыслом, не пережитой, как внутренняя, из себя самоё исходящая потребность, тогда труд – проклятие и бремя. И тогда человек, обязанный труду, тупеет, что сказывается и во всей внешности его, в безжизненном, не то сонном, не то свирепом, выражении глаз, в тяжелом складе лица, в угрюмой согбенности стана, в культяпистости грубых, раздавленных работою рук. Но тот же труд, столь же и более того тяжкий порою, но пронизанный высшим смыслом, горней мечтою, творимый сознательно и по воле своей, – тот же труд, но понимаемый как подвиг, или завет предков, или дар Господень, враз изменяет значение свое, придает свет и смысл самому бытию человеческому, оправдывает и объясняет всю громаду духовных сущностей, творимых в веках разумом людским. Ибо только знающий цену труду знает и истинную цену слову, подвизающему на труд и подвиг.
Пока еще сохами ковыряли горячую землю пожоги, морщась от пепла, что клубами вздымался из-под ног и лошадиных копыт, а рало то и дело цепляло за корни дерев, и дергался взмыленный конь, храпя и приседая на круп, Варфоломей, в плечах и коленах которого не прошла еще боль недавней огненно-дымной работы, не чуял ничего, кроме истомы телесной да редких мгновений радости, когда рало шло, взрыхляя чистую землю, пока очередное полусгоревшее корневище не останавливало коня, и приходилось рывком выдирать тяжкое рало из земли, перемешанной с пеплом, и вновь, налегая на рукояти сохи, вгонять его в лесную нетронутую целину. Не чуял ничего, кроме устали, он и вечером, возвращаясь домой и зная одно: пока не свалился в постель, надобно омыть тело и сотворить молитву Господу. Но вот окончили пахать, собрали и сожгли останние коряги и корни. Легкий дождик, спрыснув пожогу, прибил пепел и тлен, и настала та святая минута, когда пришло сеять в землю зерно.
И как осуровели, каким внутренним светом наполнились лица! Как торжественно насыпали в кадь и в пестери припасенную рожь, как крошили в кадь с семенным зерном сбереженный пасхальный кулич, и ставили свечи, и священник читал молитву, обходя кадь с рожью, – это всё было с вечера. А наутро, прибыв на пожогу еще по росе, старики Онтипа и Тюха, а с ними Яков со Стефаном (молодого боярина созвали из уважения), разувшись и повеся себе пестери на плеча, пошли, перекрестя лбы и пошептав молитвы, по вспаханному полю, одинаковым движением рук разбрасывая сыпучие струи зерна. И следом за ними, мало пождав, двинулись две конные упряжки с деревянными боронами, одну вел Варфоломей, другую Петр. И хоть пожога была не близко от дома, но и Кирилл с Марией к пабедью тоже явились на поле, когда уже земля, разбитая боронами, лежала, ровная, на большей части бывшей пожоги, грачи и вороны с криком вились над пашнею, норовя ухватить незаборонованное зерно, и мужики, намахавшись вдосталь, уже заканчивали сев.
Потом шли к телегам, и Тюха толковал Стефану как равному, что тот крутовато заносит длань, надобно поположе, тогда ровнее ляжет зерно и не будет огрехов. Варфоломею в самом конце работы тоже дали немного побросать зерна, и он с замиранием сердца, хоть и неумело еще, взмахивал рукою и кидал разлетающуюся в воздухе горсть семян, всею кожей ощущая творение чуда: чуда воссоздания нового бытия из семян предыдущей жизни. «Знайте же, не умрет зерно, но прорастет! А упавши на почву добрую, даст сторицею»… Вечная тайна! Вечный оборот бытия. Всё тот же и всегда новый круг воссоздания творимого. Не так же ли точно и Творец силою вышней любви постоянно творит и обновляет земное бытие? И тогда во всем, что вокруг и окрест нас, – Его дыхание, Его воля и тайна великая!
Теперь минувшая пожога уже не гляделась страшною, и прерывистый, царапающий землю ход сохи получил оправдание свое. Творя – воссоздавай, и будешь творить по воле Господней!
Вечером все вместе сидели за праздничным столом. Вот и засеяна первая пашня на здешней стороне, первый корень пущен в землю новой родины!
Глава 3
Ладным, согласным перебором стучат топоры. Стефан с плотником Наумом и младшим братишкою Варфоломеем рубят новую клеть, торопятся успеть до покоса.
Парит. Облака стоят высокими омертвелыми громадами, не загораживая яростного солнца. Земля клубится, исходит соками. Лист на деревах сверкает и переливается в дрожащем мареве. Окоем весь затянут прозрачною дымкой. Все трое взмокли, давно расстегнули ворота волглых рубах. Волосы мокрыми космами ниспадают на разгоряченные, опаленные солнцем лбы. Бревна истекают смолою. Топоры горячи от солнца – не тронь. Чмокает и чавкает свежее дерево. Боярин и мужик молча, враз, подхватывают топорами бревно, круто, рывком, оборачивают (давно выучились понимать друг друга без слов) и тут же с двух концов наперегонки зарубают чашки. Варфоломей торопится разложить ровным рядом мох по нижнему бревну. Урядив свое, тут же хватается за топор, изо всех сил гонит крутую щепу, вычищая паз. Готовое дерево тут же усаживают на место. Стефан мрачен, досадливо щурит глаза, прикусывает губу, зло и твердо врубает секиру, что означает у него какую-то настырную муку мысли, и Варфоломей отбрасывает пот со лба тыльной стороною ладошки, отдувая с лица долгую прядь льняных волос, коротко и преданно взглядывает на брата, недоумевая – чем же так раздосадован Стефан? Из утра уже обратали восемь дерев, и клеть, гляди-ко, растет прямо на глазах!
Наконец Стефан разгибается для передыху – сухощавый и высокий, в отца, просторный в плечах, – легко вгоняет секиру в бревно, обтирает чело рукавом и слегка кивает Науму, который тотчас, соскочив с подмостий, проворно забирается в тень за грудою окоренных бревен. Сам Стефан медлит, оглядывая вприщур поставленный на стояки сруб, и роняет сквозь зубы не то брату, не то самому себе:
– Единственная дорога – монастырь! Не прибежище в старости, не покой, а подвиг! Да, да, подвиг!
Варфоломей вперяет взор в лицо брата – строгое, загорелое докрасна, резкое и