Обреченная - Элизабет Силвер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Имя. Два имени.
Знакомые имена.
Имена, сохранившиеся в пачке бесполезных заявлений в моем кабинете, с оттиском печати нотариуса, заверяющего, что некто с таким-то водительским удостоверением сделал заявление, дата коего указана внизу страницы. Эти имена я слышала прежде только раз; они остались в папке с материалами расследования Оливера, датированные первым месяцем его неудачной попытки отмазать Ноа от наказания. Имена, которые помогли не больше, чем мое.
Браслет скользнул сквозь мои пальцы и свернулся на ночном столике, где и останется до тех пор, пока я не решу, что с ним делать. Я положила записку под него и легла. Я просыпалась каждое утро, а эти имена звонком звучали у меня в голове, и так было каждое утро целую неделю, пока я не позволила себе вернуться к работе. А когда сделала это, я вошла в мой кабинет с этой запиской в руке и нашла имена Сьюзен и Джорджа Райга в списке тех, кто дал письменные показания в пользу Ноа, засунутом под кладбище фотографий возле моего стола. Я знала, что они были там. Я сама положила их туда, как только Оливер ушел.
Я открыла папку и нашла старую вырезку из «Лос-Анджелес таймс» начала 90-х годов вместе с пачкой аффидевитов и деклараций людей из прошлого Ноа, которые писали в поддержку ее помилования. Люди просили о ее жизни – не о прощении, о возможности существования.
Там было заявление Эндрю Хоскинса, который говорил, что сожалеет о своих показаниях на суде, говорил, что старую любовь не убьешь. Он писал, что уверен, что она должна жить. Что она умный человек, который совершил ошибку; что он считает, что ничего в ее прошлом не является настолько ужасным и омерзительным, чтобы ее ждал такой конец. Второе письмо было от полицейского Роберта Макманахана, который теперь охраняет студенческое общежитие в Западной Филадельфии, мониторя всех студентов, которые входят и выходят из здания по дороге на занятия. Что бы там ни было, писал он почти нечитаемым почерком, она не тот человек, чье тело должно упокоиться на тюремном кладбище. Также там было письмо от ее матери, которая винила себя и просила прощения за то, что не посещала ее. Просила прощения, что выставила свою дочь негодяйкой, когда та ожидала казни. В ее письме ничего больше толком и не было. И письмо от Джорджа и Сьюзен Райга из Лос-Анджелеса, в котором они умоляли губернатора с горячностью, которой чужой человек не проявит, оставить ей жизнь. Они не видели ее с детских лет, писали они, но никогда не забудут, как хорошо она относилась к их дочери, Персефоне. И ради этого одного, писали они, ее нужно пощадить. «Какую пользу принесет ее уничтожение?» – спрашивали они. Жертва не вернется, кто бы и как бы ни убил ее. Затем, внизу каждой страницы, шла перфорация официального заверения, как президентская подпись.
Персефона.
Персефона.
Персефона.
Я не понимаю, что происходит.
Я больше не понимаю, что происходит.
Дорогая, я не могу читать.
Я не знаю, что это значит. Я не знаю, что они имели в виду.
Единственное, что я знаю, – это то, что с каждым новым днем, с каждым днем после дня Х, блестящая чистая нить вытягивается из моего брюха, вплетаясь в паутину, окутывающую город. И я не могу этого остановить. У себя дома, в машине я не могу сделать очередной шаг, поскольку знаю, что среди моих обычных бумаг, над нитью и той газетной статьей лежат эти заявления и тот перфорированный аффидевит, говорящий о том, что я не в силах прочесть.
И я не читаю. Я умываюсь и чищу зубы, стелю простыни, засовываю ноги в штанины, в туфли на каблуке и одеваюсь для работы. Каждый день. Каждый божий день я иду к себе в кабинет и отвожу взгляд от папок Оливера, твоих фотографий и свадебного портрета твоего отца.
* * *
Две недели спустя после того, как она прислала мне браслет, я получила посылку побольше, оскверненную теми же сигнальными бюрократическими отметинами. Однако на сей раз пакет был прислан в фирму и адресован Оливеру Стэнстеду. Когда мне принесли его из почтового отделения, чтобы спросить об адресе для пересылки, я сказала, что просто передам его. Ты не поверишь, какие на меня кидали взгляды, передавая ее мне. Я сразу же поняла, что это такое. Я пошла домой с запечатанной коробкой и тупыми ножницами в сумочке, прямо как в тот раз, когда вскрыла письмо прямо у дверей.
Прежде чем ты представишь свою мать коршуном набрасывающейся на новое свидетельство, как это было в случае письма, – знай, что как только я пришла домой, я спокойно положила пакет на кухонный стол, рядом с браслетом и запиской. Коробка уже начала рассыпаться, набитая до отказа бумагами, вещами и бог знает чем еще. Прямоугольная коробка даже не могла лежать ровно, поскольку качалась на выпуклости в центре, пытаясь уравновеситься. Несовершенная почтовая система и единственное почтовое отделение, занимающееся корреспонденцией заключенных, породили эту неоперабельную опухоль в чреве простой маленький посылки.
Итак, вместо того чтобы переправить эту посылку дальше или открыть и прочесть все самой, я просто смотрела на нее. В течение нескольких секунд я смотрела, как ее клонит в одну сторону, а потом постучала по ней пальцами, и она качнулась в другую. Я хотела узнать, что внутри. Господи, как я хотела этого! Я рассказать тебе не могу, как любопытство терзало мою душу. Может, там была печаль, которую она испытывала перед смертью, или золотой бобовый стебель, выраставший из ее унижения и раскаяния, которыми были наполнены ее последние годы, месяцы, дни, часы перед тем, как ее пристегнули к каталке. Но понимаешь ли, проблема в том, что извинения – это на самом деле всего лишь сорняки, растущие вокруг памятников и могильных камней. Они все растут и растут, но постоянно разрушают то, что лежит под ними. Если извинение искренне, то ведь боль должна утихнуть, верно?
Когда посылка уравновесилась на своей опухоли в центре моей чистой кухни, мои руки потянулись к ней. Я вложила палец в одну из метафорических петель упаковочной бечевки – и не смогла потянуть за нее.
Сара, мне было страшно. Я не хотела быть этим человеком. Только не снова. Я не хотела развязывать бечевку. Я не хотела потрошить картонную коробку и вытаскивать воспоминания о жизни, которую я так отчаянно жаждала оборвать. Ты ведь не вернешься ко мне. Я не могу быть с тобой. Тебя больше со мной нет. Я не во прахе рядом с тобой, пусть я и прах. Я хожу по земле, болтаюсь на ниточке, которая раскачивается туда-сюда, забрасывая меня так далеко от тебя, что мне приходится бороться, чтобы устоять. Я заставляю себя читать, одеваться, просто держаться за эту липкую нить, эту бриллиантовую опору, о которой в той вырезке из газеты говорится, что это единственная вещь, которую похитил грабитель, убивший Персефону Райга.
Я больше не хочу знать, что сделала или чего не сделала Ноа в своей жизни до встречи с тобой, до того, как отняла тебя у меня. У нее хватило времени исписать эти сотни страниц, сидя в камере. Может, она писала в темноте или даже сидя на унитазе. Но я не хочу знать, как ужасно она чувствовала себя, отнимая тебя у меня. Я не хочу отвечать Сьюзен и Джорджу Райга. Я не хочу бередить рану, которая, наконец, начала закрываться. Моя кровь больше не свертывается. Я больше не могу рисковать. И не буду.