Царское проклятие - Валерий Елманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Потому и покатил, что молоденький, — рассуждала она. — Вона как лихо собрался — раз и на конь, да в дорогу. Был бы старый — он бы не только чин блюл. Он бы еще и скупердяем стал, как мой свекор, а так весь долг отдал, до копеечки, — и с легким сожалением подумала: — Не был бы царь — всего бы расцеловала». — И вновь обеспокоенно повернулась вбок — скачут ли, не отстали ли. Да вроде нет, рядышком держатся.
От той радости, что она сейчас испытывала, причем впервые за три последних года, ей неудержимо захотелось крикнуть что-то веселое или — того лучше — взять и запеть. Она ж у себя в селище, когда в девках ходила, первой певуньей на посиделках была. Правда, изрядно с того времени годков прошло, целых одиннадцать — теперь поди вспомни. Из коротеньких песенок, хоть и веселых, как на грех припоминались только скабрезные, да и тех с десяток, по больше, запомнившихся от шедших мимо их селища балагуров-скоморохов. Прочие же песни были все грустные — либо про тяжелую долю, либо про расставание с любимым, либо о прощании с девичеством, которые поют подружки, убирая невесту под венец. На посиделках они — протяжные, с надрывом в голосе — годились как нельзя лучше, а тут…
Наконец, сыскалась подходящая.
Настена даже открыла рот, но тут же, устыдившись своего безумного порыва, закрыла его.
«Ишь чего удумала! — напустилась она сама на себя. — Пра слово, дура баба, да кака дурища-то, Прости господи. Царь под боком скачет, а я — петь. Он же хошь и молоденький, а благочиние понимает. С ним надобно как в церкви, степенно себя вести, с вежеством, а ты?»
И она с силой, до боли прикусила язык — чтоб вдругорядь не позабыться. Прикусила и украдкой вновь скосила глаза на царя. Ага, рядом. Ну и славно. Ишь, как деревню внимательно оглядывает. Впервой, поди. Небось диву дается. У него-то во дворцах все иное.
На самом деле Иоанну было далеко не впервой. Селище у князя Воротынского хоть, разумеется, раз в пять превосходило размерами Смороду, но существенных отличий все равно не имело. Разве что отсутствовали княжеские хоромы, да вместо церкви высилась на дальнем конце убогая часовенка, но в остальном…
Точно такие же хлипкие домишки, наполовину вросшие в землю, издали похожие на маленькие черные кучки, наваленные кем-то посреди поля, пара колодцев с журавлями, амбарушки с клетями…
Словом, все один к одному, не отличить. Вот только отношение у него к ним было не совсем то, что два года назад. Холоп Третьяк считал, что так и должно быть, ибо иной жизни он не знал вовсе. Впервые об этой иной ему рассказал Карпов, готовя к предстоящему. И хорошо, что вхождение в эту новую жизнь у него началось с терема в селе Воробьево. Загородные хоромы хоть и знатные, но с Кремлем их не сравнить. Там бы он точно и онемел бы, и оглох от увиденного, став как его братец Юрий.
Зато потом попривык и вот теперь ловил себя на мысли, что уж слишком далеко отошел от себя прежнего. Чересчур. Нет, в поведении, конечно, иначе и нельзя. Царь есть царь, и было бы странно, если бы он продолжал вести себя как холоп. Но отошел и внутри, решительно отметая все прошлое, а это уж понапрасну.
«Кто старое забудет, тому глаз вон, — вспомнилось ему, и он невесело улыбнулся. — Быть тебе одноглазым, Третьяк. И хорошо, что попались тебе на монастырском подворье эти мужики, вместе с Серпнем и Настеной. Хоть вспомнишь теперь — как оно простому люду живется. Но уж на этот раз не проворонь, накрепко в памяти удержи».
Домишко Настены на фоне других выглядел очень даже прилично. Не иначе как ее покойный ныне супруг был рукодельный. Соседние избушки вовсе вросли в землю, а этот стоял прочно, твердо. Да и снег на крыше лежал ровненько, а значит, дрань не сгнившая и держится крепко. Даже солома, торчавшая из-под снега по краю крыши, и та выглядела аккуратно, не высовывалась неряшливыми лохмами и пучками.
Перед входом Настена немного замешкалась, с виноватой улыбкой заметив:
— Прибраться перед гостями дорогими надобно, а то наозорничали, поди, мои оглоеды, ан и держать вас на улице негоже. Так что вы уж не серчайте, ежели что не так.
Иоанн улыбнулся и двинулся вслед за хозяйкой в избу. На крылечке чуть приостановился, тщательно вытер сапоги о настеленную на полу солому, служащую половичком. Солома вообще была повсюду. В противоположном от печки углу лежал небольшой тюфяк, набитый ею же, а на полатях, как он успел заметить краем глаза — соломницы[166]. Ими же были аккуратно завешаны маленькие оконца, а в другом углу, «красном», под закопченными образами стоял нарядный сноп-дожинок[167] с вплетенными в него васильками с колосьями и зернами, украшенный парой ленточек и подпоясанный все той же соломой.
— Ели? — заботливо спросила Настена дружную пятерку своих детей, сгрудившихся рядом со снопом и опасливо глядевших во все глаза на двух дяденек, таких больших и так нарядно одетых. Все они были в простых холщовых рубашонках, лишь у старшего имелись порты. Он-то и ответил матери:
— Кашу яшную[168] я им сварил. Поснедали малость.
— Ты глянь — сумел, — одобрительно заметил Иоанн, еще сильнее прежнего ощущая себя Третьяком.
— Чай, не дите, — ворчливо отозвался тот. — Да и чего там варить-то. — Он пренебрежительно махнул рукой. — И дурень сварит — была бы крупица да водица. Тока без хлеба, да сольцы маловато, а так-то сыть в брюхе есть.
— Хозяин мой, — похвасталась Настена. — Весь дом на нем.
— И сколь же тебе годков, домовитый? — поинтересовался Иоанн.
— Десятый пошел уж, — стараясь говорить как можно басовитее, степенно ответил тот.
— А звать как?
— Первак.
— Ишь ты, — крутнул головой Иоанн. — Похоже-то как. Первак да Третьяк, — и осекся, испуганно покосившись на стоящего позади Адашева, но тот продолжал молчать, с любопытством разглядывая скудное убранство небольшой — метра четыре на четыре — избушки, добрую половину которой занимала русская печь.
— А поп как в церкви нарек? — в замешательстве — лишь бы не молчать — спросил Иоанн.
— Тихоном, — ответил тот.
— Ну, здравствуй, Тихон.
— И тебе подобру, — учтиво откликнулся тот.
— Не холодно тебе босиком-то, Тиша? — продолжал расспрашивать Иоанн, заметив, как он слегка переступает с ноги на ногу.
Твердый пол, густо вымазанный глиной, — это Иоанн знал по себе — зимой, как ни топи, все равно оставался холодным. Пускай топать не по нему, а по все той же соломе, но и через нее несло от глины леденящим холодом, особенно по утрам, когда печь за ночь выстывала, оставляя в избе из всей теплоты лишь собственные кирпичи.