Венедикт Ерофеев: Человек нездешний - Александр Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чекисты не единожды приезжали в деревню Мышлино, относящуюся к Петушинскому району Владимирской области, где жила жена Венедикта Васильевича — Валентина Васильевна Ерофеева (в девичестве Зимакова) с сыном Венедиктом и матерью Натальей Кузьминичной. (У его тёщи была дежурная фраза, которую она любила повторять: «Сову видно по походке, а добра молодца по соплям»32). В этой деревне неоднократно появлялся и Венедикт Ерофеев. Первый раз оперативная группа нагрянула в дом его жены вскоре после публикации в Израиле поэмы «Москва — Петушки». Не застав там писателя, приехавшие сыскари перевернули всё в доме кверху дном и ни с чем уехали.
Был другой случай, когда они разминулись с писателем. В то время Венедикт Васильевич находился в Мышлине и поехал в автобусе в Петушки за портвейном. Купив целую авоську бутылок, он возвращался домой, а чекисты, не застав его в избе, ехали на чёрной «Волге» обратно в Петушки и его, сидящего в автобусе, естественно, не заметили.
Тут я с удовольствием расскажу о прочности нравственных устоев деревенских жителей. Как ни трепала и ни перевоспитывала их советская власть, а всё равно убеждение, что негоже на своих стучать, у этих людей осталось. Сельчане на вопросы приехавших незваных гостей, видели ли они Венедикта Ерофеева в деревне, отвечали отрицательно. Короче говоря, не заложили его, что, впрочем, не помешало этим же людям после первого обыска в доме Валентины Васильевны и её матери сторониться ерофеевской семьи, избегать разговоров с ними на почте или в магазине. Загадочна и осторожна крестьянская душа. Но всё же, согласитесь, есть существенное различие между позициями «моя хата с краю» и «бдительным будешь — победу добудешь».
Когда писатель получил постоянное место жительства в Москве, оперативное наблюдение за ним, судя по всему, продолжилось.
Из неизданных блокнотов Венедикта Ерофеева 1979—1980-х годов: «А я уйду на балкон и притворюсь цветочком. Они придут, посмотрят — а это что за цветок на этом вот горшке? Носова со страху скажет что-нибудь не то, вроде “палтус”»33.
Ольга Седакова, общавшаяся с Венедиктом Ерофеевым с октября 1968 года и сразу обратившая внимание на его необычность, представила, пожалуй, его самый достоверный психологический портрет: «...Веничка прожил на краю жизни. И дело не в последней его болезни, не в обычных для пьющего человека опасностях, а в образе жизни, даже в образе внутренней жизни — “ввиду конца”. Остаются все ушедшие, но в Венином случае это особенно ясно: он слишком заметно изменил наше сознание, стал его частью, стал каким-то органом восприятия и оценки. Позиция его, причудливая или просто чудная — как он говорил: “с моей потусторонней точки зрения”, — глубоко последовательна. То, что на одну тему он мог говорить противоположные вещи, тоже входит в эту последовательность. При всей эксцентричности и как будто крайней субъективности, его потусторонняя точка зрения близка к тому, что называют “голосом совести”. Не знаю, какие у него были отношения с самим собой, то есть ставил ли он себя перед тем судом, какому подвергал происходящее. Но его обыкновенно безапелляционные суждения почему-то принимались без сопротивления. Почему-то мы признавали за ним власть судить так решительно. Чем-то это было оплачено. Может быть, как раз этим его потусторонним, прощающим положением. Во всяком случае, право “последнего суждения” он приобрёл не литературными достижениями. Я познакомилась с ним до того, как были написаны всемирно известные “Петушки” — и уже тогда меня поразило, что все присутствующие как бы внутренне стояли перед ним навытяжку, ждали его слова по любому поводу — и, не споря, принимали. Сначала мне показалось, что они какие-то заколдованные, но очень быстро такой же заколдованной стала и я. Он судил — мы чувствовали, как невовлечённый свидетель, как человек, отвлечённый от суеты собственных “интересов”»34.
Необычайные способности Венедикта Ерофеева, его познания в литературе и философии выделяли его среди студентов. В Орехово-Зуевском, Владимирском и Коломенском педагогических институтах они подняли его в их глазах чуть ли не на один уровень с преподавателями. Влияние, которым он пользовался в молодёжной среде, всё-таки объяснялось не только его эрудицией и умением войти в положение другого человека, а его сознательной духовностью. За неё он был готов отдать всё на свете. Благодаря именно ей он знал, что вечно и что преходяще. Оттого-то к нему тянулись люди. Не потому ли он слыл среди них мудрым человеком? Его эрудиция была тут ни при чём.
Однажды Александр Моисеевич Пятигорский, к рассуждениям которого я уже обращался и ещё обращусь в этой книге, огорошил меня заявлением по поводу моего коллеги с репутацией очень эрудированного востоковеда. Он спросил: «Не кажется ли вам, что такой-то идиот?» Это было так неожиданно, что я, ошарашенный, ответил вопросом на вопрос: «В каком смысле?» Ответ Пятигорского был суров и краток: «Во всех!»
Скажу честно: я был тогда обескуражен. Александр Моисеевич был несправедлив и пристрастен к моему знакомому. В нём меня самого смущало презрительное отношение к поэзии Иосифа Бродского — такое же, как и у генерала Бобкова. Но это ещё не было поводом объявлять его идиотом во всех смыслах. С его литературным вкусом я давным-давно свыкся. И только недавно я, кажется, понял, что Александр Моисеевич имел в виду. Человек, знающий «мёртвые» языки и говорящий на нескольких «живых», голова которого набита разнообразной информацией, беззащитен перед искушением гордыней. Чрезмерная учёность мешает ему всмотреться в самого себя и осознать, в чём мудрость прочитанных им текстов.
Невероятные амбиции моего коллеги лишили его возможности увидеть за обыденностью жизни что-то совершенно иное, что в своей суете не замечает большинство людей. Это тот случай, когда человек не клинический идиот, а идиот по своему выбору. Потому-то у него ещё остаются шансы вернуться к себе самому, к тому наивному и любознательному школяру, каким он был в пору своего студенчества. Тогда-то он снова обретёт утраченную мудрость.
Это относится к идиотизму моего коллеги, но есть идиоты законченные, их ничем не прошибёшь. Они живут не разумом, а исключительно инстинктами, изначально убеждённые в том, что жизнь любого человека (в том числе их собственная) — выгребная яма и незачем в ней копаться. Об отношении таких людей к жизни есть у Венедикта Ерофеева запись в блокноте: «Один мой знакомый говорил: жизнь человеческая, что детская рубашонка: коротенькая и вся в говне»35.
Карлос Кастанеда[226], американский писатель и мистик, был пессимистичен до крайности, но предполагал, что у человека всё-таки есть возможность жить не по-идиотски, а разумно: «Нам требуются всё наше время и вся наша энергия, чтобы победить идиотизм в себе. Это и есть то, что имеет значение. Остальное не имеет никакой важности».
Приведу на эту же тему запись Венедикта Ерофеева 1965 года: «Тётушка из “Давида Копперфилда” (роман Чарлза Диккенса[227]. — А. С.) и её основной принцип: “Ненавижу дураков”»36. Сам Венедикт Ерофеев к дуракам и посредственностям был лоялен. В пору его широкой известности они облепляли его, как пчёлы цветущее гречишное поле, с непрерывно говорящими ртами и с непременными «подарками» — бутылками портвейна и коньяка. Но он задолго до встречи с ними перетерпел столько наглых и циничных говорунов, едва владеющих родной речью, что эти милые на вид и большей частью благовоспитанные словоблуды его только забавляли. А вот от совсем настырных и надоедливых он отплёвывался уничижительными остротами. Вроде такой: «В разврате каменейте смело»37.