Леонид Леонов - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То есть замечание он сделал Горькому, но спорил, по большому счёту, не с ним, а с самим собой. Может, в том и была судьбоносная ошибка Леонова: пожалуй, впервые при сочинении «Скутаревского» он пошёл поперёк своей совести, поселив в сложный и неоднозначный роман вредителей, в которых не совсем верил сам. Предположим, что Леонов надеялся на дальнейшее укрепление своих позиций в литературе за счёт нового романа, на успех, в конце концов, но эффект получился противоположный: «Скутаревского» разгромили в печати. И это было первое серьёзное поражение писателя Леонова.
О «Скутаревском» мы поговорим подробнее чуть позже.
…Возвращаются они, впрочем, вместе, внешне довольные друг другом.
В Мюнхене заезжают по случайности именно в ту пивную, где позже Гитлер начнёт свой пивной путч.
Кстати, их возвращение было ещё одним проявлением доверия к Леонову со стороны власти — не кто иной, а именно он вёз Горького в Страну Советов.
А чтобы Леонову доверяла не только власть, но и родная жена, ещё в Сорренто Горький специально для Татьяны Михайловны написал шутливое «удостоверение»:
«Канцелярия Его Католического Святейшества и властителя града Ватикана папы Пия XI по наблюдениям за благонравным поведением литераторов Союза Советов сим удостоверяются, что литератор Союза Советов Леонид Леонов, пребывая в Италии, вёл себя примерно, благонравно, на особ женского пола внимания не обращал и греховного желания исследовать оных не обнаруживал, пил умеренно».
Полонский видел Леонова и по возвращении, на одной из литературных встреч, в мае 1931-го, и записал в дневнике: «Леонов приехал из Италии с Горьким. Новый мешковатый костюм, франтовские ботинки, заграничные чулки. Но из-под этой „шкурки“ глядит милый русский купчик, с почти что детским пухлым лицом, с умными тёмными глазами, развёрнутыми чёрными бровями.
Он слушает внимательно, но сам не выступает. Вдруг, придвинувшись ко мне, спрашивает: „Скажите, это плохо, что я не умею говорить?“
Он не может выступать публично: речь его клочковатая, он волнуется, начинает кусать губы, морщить лоб, — того и гляди, расплачется. Все его публичные выступления одинаковы: он говорит что-то о „неблагополучии“, о „трагедии“ писательского существования и т. п.
И сегодня он ввернул как-то мне на ухо: „Вот, говорят о „попутничестве“, о „союзничестве“, а мне „сумно“ — ничего не понимаю. Как быть „союзником“?“».
Леонов, думается, подзадоривал ортодоксального большевика Полонского. Парой месяцев раньше в дневнике Полонский вдруг догадался (а потом забыл, наверное), что Леонов — «симулирует волнение». Он симулировал, и если бы боялся — книг своих жутких, о которых мы ещё много чего скажем, ни за что не стал бы писать. И это леоновское умышленное косноязычие всегда служило ему защитой.
А вопрос его, на ухо Полонскому произнесённый, можно переложить на другие слова.
Например, такие: «Союзничество, попутничество — это всё понятия знакомые; но кому я могу быть союзником и попутчиком здесь, когда я пишу — туда?»
И — указательный палец вверх.
Леонов же, мы помним, признавался, что в те годы за рабочим столом неизменно чувствовал, как разговаривает с небом.
Конечно, ему «сумно» было: новой власти многое возможно было отдать, но не душу же, не Божий свой дар.
Тем более после того, что Горький ему сказал.
* * *
Есть ещё одна любопытная запись в дневнике Полонского: он рассказывает, как был в гостях у художника Алексея Ильича Кравченко. Были другие художники, был Леонов с женой.
«Разговор не клеится, ужин, вино, — потом фокстрот под патефон, — как всегда брезгливо, вспоминает Полонский. — Фокстрот уже надоел, сегодня так же, как год назад, — но это единственное удовольствие. Пляшет и Леонов, развязничая, полагая, что ему можно дурачиться. Упоён своей всемирной славой. Так, между прочим, рассказывает, что получил сводку английских статей о его романе.
С Горьким запанибрата. Но всё это с сознанием достоинства, как будто так и быть всё должно. Мимоходом издевается над своими официальными друзьями, над надгробными речами, над „выдержанностью“ товарищей и т. д. Внутренне — насквозь чужой революции, занятый своей литературной карьерой, своей личной судьбой и своим будущим. Во время танца подсел, и мы обменялись несколькими фразами о литературном положении. Его мысль: „Мы (то есть он, да, может быть, Иванов) выдержим, у нас спина крепка, наш хребет не перешибёшь“. Это значит, они пройдут сквозь строй всяких требований… у них хребет крепкий. Какая-то новая формация исконно-расейского: „ён выдержит“. Представление Леонова о литературном положении таково: „попутчикам — крышка“, напосты их задавят, оттеснят, — всё попутничество подохнет, а он да, может быть, Иванов — „выдержат“. Странное понимание. Все россказни о „перестройке“, выходит, чепуха».
Полонский конечно же вновь упрощает. Отношение Леонова к революции было сложнее: и приведённые письма Леонова Горькому, и собственно сами леоновские книги — тому главное доказательство.
Просто когда Полонский пишет о Леонове «чуждый революции», он не понимает, что именно в это время Леонов приблизился к революции настолько близко, насколько мог. Мало того, он намеревался и далее идти с нею «по пути», но талант не разменивая свой.
Весёлое мужество демонстрировал Леонов, Полонскому вовсе не ясное. Он-то желал от него стопроцентного большевизма.
В сентябре 1932 года советская пресса масштабно праздновала сорокалетие творческой деятельности Максима Горького: 12 сентября 1892 года в тифлисской газете «Кавказ» был напечатан его рассказ «Макар Чудра».
На заседании юбилейной комиссии Иосиф Сталин выступил с предложением присвоить Нижнему Новгороду, Тверской улице в Москве и Художественному театру имя Горького, а также наградить писателя орденом Ленина. Так всё и сделали.
У Леонова появляется возможность ещё раз выказать учителю своё почитание. «Известия» публикуют на две трети полосы материал Леонова «О Горьком».
«Буревестнику и не было иного пути, — пишет Леонов. — Революция — вот тот огненный воздух, о который опираются его крылья. Немудрено, что это один из немногих старых писателей и во всяком случае единственный такого масштаба мастер, оставшийся вместе с нами».
В последнем утверждении, признаем, таится некая крамола: даже в самые свои лучшие годы советское литературоведение предпочитало говорить, что литература в 1917 году распалась как минимум на две равные части; Леонов же прямо утверждает, что «такого масштаба» мастера — отбыли из страны поголовно.
«Литературная молодёжь умело восприняла у Горького значительную часть его изобразительного инструментария, — продолжает Леонов. — Я имею в виду необычайную по художественной точности выразительность горьковского образа, точно вырезанного из меди, внутреннюю мелодию чистой горьковской фразы, как способ дополнительного, вторичного воздействия на читателя, монументальность и вытекающее отсюда афористическое свойство его персонажей…»