Миледи Ротман - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Охолонь, паразитка. И что ты как вьюн. Все круть-верть, и секунды не усидит. Мозги-ти стряхнешь, чем думать станешь?
Настя заливается колокольцем, пыжась, со скрипом вытягивает из нутра комода жирку и, зарывшись в ящик с головою, так что видна лишь заднюшка, уже в тысячный раз начинает шерстить бабкино обзаведение, отыскивая в забытой лопатине что-то свое, заветное; летят на пол старинные кофты и сарафаны, пояса и цветастые платы, уже побитые молью, сборчатые тяжелые юбки, пахнущие нафталином.
— Лешаки окаянные, ради них и живем, — скрипуче обращается Ефросинья куда-то в немое пространство, не дожидаясь ответа. По вялому шевелению простыней, по сползшему на пол одеялу и выпроставшейся ноге бабка боковым зрением определяет, что Миледи очнулась и, добро выпотев, сейчас лениво выплывает из маетной дремы, снова захотев жить. — Много-то дитешей не надо. Куда с има, верно? А одного надо. Без робеночка тоска заест. Другим-то и надо бы робеночка люто, да Бог, знать, не дает. Иль чем прогневали, иль родители-супостаты не дали девке здоровья? Много-то не надо зараз лешевых, а одного надо.
Наконец решившись, испугавшись, что внучка сроет под гору все добро, Ефросинья оттаскивает девчонку от груды тряпья. Настя цепкою лапкою успела ухватить крепдешиновое платьице, в котором давным-давно тетя Мила окончила школу. Подбежала малявка к зеркалу и давай с ужимками прихорашиваться, волочить подолом по полу, звонко щебеча:
— Велю мамке, чтоб и мне к празднику сшила. Тут кружавчики и тут кружавчики, а рукава фонариками, и по подолу кружавчики, и поясок сзади завязан.
— Вот лешачиха окаянная, все ведь знат, — восхищенно говорит бабка и светится радостью, а заплесневелые глаза ее горды и довольны.
— Стара бабка, глупа бабка, — дерзит внучка, и они обе хохочут.
— Глупа, как не глупа, — соглашается Ефросинья. — Вот как смелет, зараза лешева, — вспрядывает старая со стула, но тут же и забывает, для какой нужды соскочила. — Пока живешь, живого и смекаешь. А война будет, так ничего не надо, все сгорит, огнем пойдет. Жизнь-то прожить, внуча, не поле перебежать. Знал бы, где споткнуться, так соломки бы бросил. За грехи нам, все за грехи, — шепчет старая и, заплетая ногами, ковыляет на кухню готовить обед. Следом, припрыгивая, бежит Настя. Ефросинья плотно закрывает дверь, и в избе наступает тишина. Лишь слышно, как особенно гулко куют время ходики, словно бы стрелки печатают шаг по гранитной брусчатке, все сущее утаскивая за собою в бесконечность.
Миледи смежила веки и забылась с какой-то тягостной мукою на сердце. Словно бы одна жизнь прикончилась, а вторую начинать неохота.
И приснилось женщине, что она изменила мужу. Не в подробностях, не в похотливых ярких деталях, отчего все тело обливается мурашками и невольная дрожь волнами пробирает тело. Но Миледи точно знает, что изменила. И вот показалась большая черная птица и давай кружить, и все норовит клюнуть. Не то ворон с человечьими глазами и жадным клювом, измазанным кровию, не то ястреб с пушистым ожерельем по шее и желтым испепливающим взглядом. И эта птица кричит, нет, вещает человечьим голосом: «Я твой грех». Страшно стало Миледи. А что делать? И вспомнила она Бога, и стала крестить злую вестницу. Только осенит крестом, и птица падает, но у земли силы прибывают, и она снова кидается на Миледи с настойчивым желанием клюнуть в темечко. И уже мочи нет крестить, рука не подымается. И тут кто-то из-за спины говорит сурово: «Силы твой крест не имеет, потому что ты не крещеная».
И вдруг изба какая-то, печь в углу, появляется в дверях незнакомый мужик. И только окстил птицу, она сразу упала на пол замертво. Какая-то куча неряшливых зловещих перьев лежит у ног. Народ расходиться стал, а Миледи спрашивает растерянно: «Птицу-то куда деть?» Люди, отворачиваясь, отвечают: «Это твой грех, сама и управляйся». Завернула Миледи птицу в плат, прижала к груди и пошла хоронить. И тут вдруг прояснился облик давно забытого человека, с которым будто бы изменила Миледи. Хороший был парень Витя, добрый, послушливый, по одной половице бы ступал, исполняя капризы, горя бы с ним не знала. Подруги увещевали: «Выходи, Милка, за него замуж, будешь как за каменной стеной». Так ведь не послушалась добрых слов, играла с судьбою, рылась в ухажерах, как в щепе. А может, и не судьба?..
И вот через пятнадцать лет явился Витя ниоткуда, с того света напомнил о себе. И тут же пропал? иль скрался за угол избы, чтобы стеречь оттуда? Приходили вести, де, умер, а он, оказывается, живой, и время нисколько не коснулось его. «А разве грех любить в молодых летах? Разве я кому-то обещалась блюсти себя, не расплескивая?» — недоумевает Миледи, объясняясь перед кем-то чужим, искренне страдая, не в силах понять своей вины. Тот человек прячет за пятернею лицо, но сквозь растопыренные пальцы струит знакомый шалый блеск. Миледи хочется отнять ладонь, чтобы узнать незнакомца, ибо чудится что-то родное, притягливое. «Ваня, ты?» — вкрадчиво спросила Миледи, чтобы не ошибиться, осторожно коснулась губами шероховатой кожи на запястье. И вдруг ладонь разошлась на две стороны, разъялась странно так, без крови и следов, будто створки оконной рамы, и показался фартук русой бороды, сочные губы и серые, опушенные мохом глаза, похожие на раскрытые перламутровые раковины, покрытые тонким слоем текучей родниковой воды.
«Ой, это ты?» — растерянно вскрикнула Миледи, узнавая Братилова. И тут ладонь снова срослась, сомкнулась, и увидала болезная мелкие серые кудряшки шестимесячной завивки. «Гена, это ты?» — позвала Миледи парикмахера Новожилова. И снова вместо ответа пальцы разошлись, и увидала Миледи густую рыжую бровь и насмешливый голубой зрак. Все четверо как бы менялись за шторою, причудливо влезали в одну шкуру: Витя, Ваня, Гена и Алеша. Бесконечная череда вальтов, выдергиваемая из карточной колоды, заполняла бред, и больная никак не могла развязаться с этой утомительной забавой, ибо никоторый из соперников не собирался выигрывать, но они как бы объединились против женщины, чтобы до смерти изнурить ее.
Миледи спас шум и грохот из передней; то явился с воли Яша Колесо и сразу навел крику и гряку. Пришел бы снулым, как рыбешка, шатким и повинным, упал бы на колени, то баба сразу бы села на шею и давай без устали пилить до самой ночи. А победителей не судят, они сами диктуют права, всю скверну, всю изнанку сражения перекладывая на побежденных.
— Я — Нетто, пароход и человек! — воззвал хозяин от порога.
— Тише ты, лешак окаянный, девку-то пробудишь, — зашипела Ефросинья по-змеиному. Она стояла перед мужем в одной исподнице по щиколотки, правая лямка соскочила с плеча, и наружу вылезла рыжеватая, в веснушках, выпитая до мездры грудь. Никаких мясов, одна постная шкуренка.
— Чего тихо, чего! — пристукнул старик бахильцем, печатая на полу влажный след. — Иль я в доме не хозяин?
Яков Лукич, забыв раздеться, потянулся на кухню, чтобы закурить, и старуха невольно удалилась за ним. Шум попритух, придавленный дверьми.
— Ваньку видел, — пьяно бубнил старик. — Ну, нашего Ванька. Убедил меня, убедил. Построим великий Израиль! Я буду Мойша, а ты Фройша.