Город святых и безумцев - Джефф Вандермеер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поначалу балконные перила кажутся преградой сну, а не падению. Он роняет сигару, встает и возврашается в комнату, надевает штаны и рубашку приглушенных цветов, спускается по лестнице и выходит на улицу, где, радуясь анонимности, теряется в толпе. Он оставляет своего оперного двойника позади, точно сброшенную кожу: шелуху, которая к нему имеет отношения столько же, сколько одежда.
Пока он идет к бульвару Олбамут (возможно, чтобы купить в «Борхесовской лавке» книгу, возможно, чтобы просто погулять), внутри его пылает черный огонь: он подсвечивает изнутри его глаза, придает речи (словцо торговцу фруктами, краткий обмен фразами с более талантливым, но безработным артистом) сдерживаемую, но раскаленную ярость. Каждое слово выходит обугленным, испепеленным. Когда-то, позволяя мужу создавать за нее свою жизнь, так говорила с отцом мать Белакквы. Отец. Великий актер. Утопленник. Пьяница.
Даже сейчас он не может забыть до конца свою роль в самой популярной опере Восса Бендера, самой последней и поставленной посмертно с названием в одно слово: «Трилльян». В шести душераздирающих, длящихся четыре часа актах опера повествует о правлении Трилльяна, Великого Банкира, не упуская ничего. Каждый эпизод представляя своего рода живописным полотном, где за внимание зрителя бьются тысяча ярких деталей. Его роль Белакквы, советника-серошапки Великого Банкира, состоит из Реплики в шесть строк и двух часов клоунских антраша.
Эта роль основана на слухах, молве и недоговорках, так как ни в одной из хроник, которые он читал, советник Трилльяна не упоминается ни разу. Бендер его выдумал, и вот уже десять лет он разыгрывает эту ложь, неувядающая популярность оперы стала ему и благословением, и проклятьем. Его отец никогда не согласился бы на такую роль, но у него не было выбора. Он всегда сознавал и ограниченность собственных актерских способностей, и отсутствие хотя бы искры таланта в любом другом ремесле. Он был Белакквой, Белакквой навсегда и останется. И потому обречен вечер за вечером играть свое второе «я» под вой и кукареканье пьяного призрака отца с далекой галерки.
Пусть незначительная, роль требовала труда, хотя бы потому, что постановщики желали, чтобы он работал без жалоб. Ему говорили, где в точности стоять, и он стоял.
Ему говорили, когда совершать нелепые телодвижения в аккомпанемент главным действующим лицам, изливающим мелодичными переливами слова, которые теперь уже утратили для него смысл, — так любое повторение до пустоты выхолащивает и функцию, и содержание. Еще он с безопасного расстояния изучал серошапок, рызыскивая их в переулках, в сумерках, когда они начинали просыпаться: подмечал их сгорбленные плечи и походку, обычную для них одежду, глубокие, непознаваемые глаза. Он даже брал уроки, как казаться зрителям маленьким, превращая свои пять футов шесть дюймов в четыре и четыре (последняя предосторожность против увольнения).
В кармане он держал смятый клочок бумаги, на котором нацарапал указания постановщика и Реплику.
БЕЛАККВА подходит к рампе с окровавленным ножом. Достигнув ТРИЛЛЬЯНА, он сурово поет:
Чего не можешь знать,
Тому не можешь доверять,
Ничто настигнет, не познать его.
И ночи той не превозмочь.
Не будь меня, над ним свершится ночь.
А что потом? Да, ничего.
Ниже он записал, что, на его взгляд, чувствовал в этот момент Белакква: «Все копилось так долго — растворенное в крови, булькающей из тела X».
Он знал, что чувствовал Белакква, но даже десять лет спустя не понимал, что значит его Реплика. Десять лет, представление за представлением, он повторял ее, и она не имела для него смысла. Он даже не верил, что реплика имеет какое-то отношение к самой опере. Она как будто закралась сюда из другой, перепутанная в голове у Бендера, ярко сверкнувшая и капризом вставленная в «Трилльяна». И почему это так его волнует? Ведь не он же написал эти строки. Хотя ему хотелось бы быть писателем. Ему, которого всегда писали.
Однажды после полудня он вернулся домой с буханкой свежего хлеба, пирогом с кальмаром и бутылкой красного вина, импортированного из Морроу. Открывая дверь, он услышал звон телефона. При этом звуке, сперва его не узнав, он замер. В этом старом и сонном городе телефонный звонок редкость. Потом, точно очнувшись от сна, он уронил сумку. Прошел в кухню, снял трубку.
— Алло, — сказал он. — Алло? — Никакого ответа, только негромкий плеск воды на заднем плане, поэтому он спросил: — Кто это?
Точно несовершенное эхо, изъеденное разрядами статики, голос ответил:
— Алло. Это Генри? Генри, это ты?
Гладким серым камнем у него в желудке сгустилось смутное разочарование.
— Нет. Это не Генри. Извините, вы не туда попали.
— Но другого номера у меня нет. Это единственный. — В голос женщины закрались горестные нотки. Даже без нового элемента утраты, даже через помехи это был такой мучительно прекрасный голос.
— Мне очень жаль, — вынудил он себя ответить. — Я не Генри. — «Но как бы мне хотелось им быть! — подумал про себя Белакква. — Я даже не уверен, что я Белакква».
Статика бушевала, тускнела и снова бушевала, а женщина спрашивала:
— Можете соединить меня с Генри?
— Я не знаю никакого Генри, — сказал он с тенью отчаяния, — но если бы знал, то с радостью бы вас соединил.
Женщина заплакала. Такой милый плач. Он почувствовал, как пытается дотянуться через телефонную линию, чтобы ее утешить. Скулеж статики его остановил. Теперь он просто слушал и не решался прервать.
— Время вышло, — говорила она. — Времени у нас нет. Я не смогу больше позвонить. Они уже идут. Мне нужно передать сообщение и уходить отсюда. Это очень важно… Они поднимаются через пол. Если у вас железные полы, они могут пройти даже через сталь. Они проникают к вам в комнаты по ночам. Если вы им не понравились, вам не жить, Генри.
— Но…
— Пожалуйста. Не говорите ни слова. Я знаю, что вы хотите сказать, но, прошу, не говорите этого. Этого не следует говорить. Вот что надо передать: на прошлой неделе я доставила последнюю посылку X. Я должна объяснить, что почерк разборчивый и что печать была сломана. Он может меня найти, если попытается. Заставьте его попытаться.
— Я заставлю, — сказал он, смирившись со своей ролью. — Я все записал. Но скажите мне только одно. Как вас зовут? Пожалуйста, скажите, как вас зовут. Может, я сумею вам помочь. Пожалуйста…
Ответ, который она могла бы дать, потонул в маниакальном грохоте невидимых механизмов ночи. В плеске воды о причал. В стуке ключа по бумаге.
Потом он долго сидел в полутьме, курил сигару. Сумка с обедом лежала забытая у двери в квартиру, из разбитой бутылки сочилась в коридор красная жижа. Это был самый длинный телефонный разговор, который у него случился за несколько месяцев. С совершенно незнакомой женщиной. Он смотрел, как вспыхивает кончик сигары. Собственная кожа казалась ему слишком неудобной и тесной. Голова — балансирующей на пестике ступкой. Пальцы на сигаре — толстыми и медлительными. А вот сердце у него билось так же дробно, как у оглушенного дрозда, которого он однажды нашел на улице по дороге в театр.