Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру - Валерий Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
руки, тысячи и лица,
войну, и хижину, и гнев,
дыхание горизонтальных рек
занес в свои таблицы
неумный человек.
Если создан стул, то зачем?
Затем, что я на нем сижу и мясо ем.
Если сделана мановением руки река,
мы полагаем, что сделана она для наполнения
нашего мочевого пузырька…
…Господа, господа,
а вот перед вами течет вода,
она рисует сама по себе[251].
Мир вещей, которые существуют “сами по себе”, “как линии в бездне”, вне всякой внешней цели, – вот единственный возможный источник спасения, но человечество, пойдя по рационалистическому, прагматическому пути, закрыло его для себя. Таков ответ Введенского – наследника Руссо и романтиков – Заболоцкому – наследнику Вольтера и Гёте. Спор был связан, конечно, и с политикой. “Торжество земледелия” не случайно посвящено коллективизации. Разумеется, Заболоцкий, выбирая тему, думал и о публикационных перспективах, но для него обращение к подобным сюжетам не было проявлением “конформизма” и не требовало какого бы то ни было насилия над собой. Он искренне сочувствовал революции, сочувствовал преобразованию мира на основе разума и коллективизма. Введенскому все это было по меньшей мере чуждо.
Хармс в этом идейном споре был всецело на стороне Введенского. Но в его случае до разрыва с Заболоцким дело не дошло. Видимо, источник конфликта был не только в мировоззренческих различиях. Об этом свидетельствует и четверостишие, написанное Заболоцким в 1931 году и озаглавленное “Раздражение против Введенского”:
Ты что же это, дьявол,
живешь как готтентот?
ужель не знаешь правил,
как жить наоборот?
Стихотворение Д. Хармса “На сиянии дня месяца июня…”. Автограф, июнь 1931 г.
Липавский объясняет разрыв поэтов склонностью Введенского к безответственному “краснобайству”, которая раздражала Заболоцкого, а Друскин рассказывал М.Б. Мейлаху, что непосредственным поводом послужил случайно услышанный Заболоцким телефонный разговор Введенского с некой дамой. Последнее – правдоподобно: автор “Столбцов” был нетерпим ко всякого рода “грязи” в любовных отношениях. Но можно предположить, что в глазах Заболоцкого бытовой нигилизм и цинизм Введенского, раздражавшие многих, были как-то связаны с его неверием в человеческий разум и в осмысленность бытия.
Хармсу, однако, Заболоцкий прощал это неверие. “Союзы наши носили в основном интеллектуальный характер, только с Х<армсом> бывала настоящая дружба…” – писал Друскин[252]. Хармс удивительным образом притягивал к себе людей, даже таких, которые взаимно отталкивались. Он был плохим организатором. Но благодаря своему природному обаянию он был тем магнитом, который удерживал в целостности круг, и в дни ОБЭРИУ, и позже.
2
И в дни брака с Эстер, и после разлуки с ней Даниил жил по-прежнему на Надеждинской, в одной квартире с отцом, сестрой и той-терьером Кепи.
Иногда он заходил к Ивану Павловичу, беседовал с ним на разные темы – об Апокалипсисе (Иван Павлович подарил Даниилу свою книгу на эту тему, написанную в 1910 году), “о символических знаках и их происхождениях”, о быте самоедов (Хармс, вероятно, пересказывал услышанное от кого-то из детгизовских “бывалых людей”). 15 октября 1930 года Иван Павлович рассказал сыну о совершенном накануне открытии: о “периоде – 39 лет – между событиями революции в России… Нарисовал Дане картину русской истории в связи с периодом в 39-летие… Это его очень тронуло”[253]. В ответ Даниил, без сомнения, рассказал отцу про “Доски Судьбы” и про Хлебникова.
39 лет (у Хлебникова – 28)… Что же важного произошло в русской истории за 28 или 39 лет до 1917 года? Чем отмечен, скажем, 1878 год? Делом Засулич? А 1839-й? Но если мы, напротив, начнем проецировать в будущее, если мы прибавим к дате революции 28 и 39 лет, окажется, что и Хлебников, и Ювачев предсказали события важные и этапные для российской истории: победу во Второй мировой войне и начало десталинизации.
Другой раз Даниил обнаружил, что его отец, профессиональный мистик, не читал Якоба Беме, и дал Ивану Павловичу его книгу. Отец вернул ее со словами: “Не понял ни бе, ни ме”. Позитивистская выучка оставалась в нем до конца жизни, и она мешала ему понимать парадоксальные идеи, выраженные алогичным, символическим языком. Отец и сын Ювачевы порою чувствовали и ощущали одно и то же, но языки, на которых они мыслили и говорили, были слишком различны.
Дневниковые записи старшего Ювачева, посвященные сыну, обычно немногословны и сдержанны, но порою в них сквозит искренняя нежность:
Даня опять стихотворением просил разбудить его в 10. Я пошел его будить, стал у кушетки и запел из Травиаты: “Милый сын, сын дорогой, возвратись под кров родной!” и дальше не мог, чтобы не расплакаться (22 ноября 1930 года).
Тридцатого декабря отец поздравил сына с двадцатипятилетием:
В 10 утра отнес в комнату сына: 1. просфору 2. вино 3. книги, приложил поздравление.
Первый юбилей Даниила Ивановича Ювачева-Charms:
Лет двадцать пять со дня рожденья.
Сегодня в праздник именин
Тебе приносим поздравленья,
Семь книг и к ним вина графин.
Лизе в том же декабре исполнился двадцать один год. В следующем, 1931 году она вышла замуж.
Тетки уговорили меня… Уж очень жених им понравился… А Даня ругал меня. В тот день, когда была моя свадьба, я ушла на кухню – сижу и реву. Приходит Даня, я говорю: “Я не хочу идти”. Он говорит: “Ну, сделала одну глупость – не делай вторую”[254].
Лизин муж, Владимир Иосифович Грицын, инженер, член ВКП(б), оказался человеком, видимо, обеспеченным и основательным. Вскоре родился сын Кирилл. Молодая женщина не сразу вошла в роль матери. Однажды (вспоминала она) Даниил и его друзья затащили ее в “Культурную пивную”, где она весело провела с ними время. “Возвращаюсь домой – а там как раз Наталья Ивановна приехала. Ну и попало же нам от нее – особенно Дане: “У нее маленький ребенок, а ты ее спаиваешь”[255]. Так или иначе, жизнь Лизы как-то определилась. А ее старший брат, расставшийся со своей любовью, пытался найти ей какую-то замену.