Богема - Дафна дю Морье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы понимаете, месье, дело вот в чем, – сказал он с чарующей улыбкой на устах. – У дамы, которая обратилась с жалобой, весьма странные представления о нравственности. По ее мнению, любая танцевальная музыка безнравственна.
– Я с ней согласен, – сказал Найэл. – Действительно, безнравственна. Любая.
– Но суть в том, месье, – объяснил управляющий, – что причина, по которой мадам на вас жалуется, заключается не в безнравственности как таковой, а в том, что вы делаете безнравственность достойной восхищения.
О господи! Что это, откуда? Стишок из «Панча»? Почему сейчас? Почему здесь, в Фартингзе, в комнате для гостей? Может быть, это просто фрагмент, выхваченный из затейливой мешанины воспоминаний, нахлынувших на него в этот день? Сырой, зимний день, проведенный в гостиной Марии. В гостиной Чарльза. Ведь Фартингз принадлежит Чарльзу. Несет на себе отпечаток его личности. Столовая с гравюрами на батальные темы. Лестница с фамильными портретами, привезенными из Колдхаммера. Даже в гостиной, которую Чарльз великодушно позволял превратить в женскую комнату, лучшее кресло с продавленным сиденьем может занимать только он.
О чем думает Чарльз, одиноко сидя в нем каждый вечер? Читает все эти книги, громоздящиеся на полках? Вглядывается в картину над камином, в нежных акварельных красках запечатлевшую память о том далеком медовом месяце в Шотландии, где он надеялся пленить и навсегда удержать свою неуловимую Мэри Роз? Рядом с креслом Чарльза на узком табурете – его трубки, банка с табаком и груда журналов: «Кантри лайф», «Спортинг энд драмэтик», стародавние номера «Фармерс уикли». На что он тратит свою жизнь? Чем заняты его дни? Утром – контора в имении, ежедневное посещение Колдхаммера, который до сих пор стоит пустой, холодный, с закрытыми ставнями, поскольку Сельскохозяйственный комитет, реквизировавший его во время войны, еще не вернул дом законным владельцам. Поездка на машине в соседний городок, одна или несколько деловых встреч. Просмотр чертежей для дренажных работ, консерваторы, старые товарищи, церковная башня. Чай с детьми, если случится быть дома к этому времени – Полли рядом с дымящимся чайником, – и раз в неделю письмо Кэролайн в школу.
Что дальше? Обед в одиночестве. Пустой диван. Марии нет, и лежать на нем некому. Но если она вспомнит, если ей больше нечего делать, то после ее возвращения из театра в лондонскую квартиру в Фартингзе раздается звонок междугородного телефона:
– Ну, как поживаешь?
– Так себе, довольно много работы.
Его ответы, как правило, односложны: «да», «нет». Мария же все говорит и говорит, растягивая время, чтобы успокоить собственную совесть.
Найэл знал. Найэл слишком часто сидел в это время в комнате. Не Чарльза. Марии…
Впрочем, это не его дело. Так продолжалось долгие годы с перерывом на время войны. Почему бы не продолжаться и впредь, до скончания веков? Или наступил переломный момент?
Найэл надел другой пиджак и повязал шарф в горошек.
Переломный момент… Мужчина, да и женщина тоже, может многое стерпеть, многое вынести, но до известного предела, и тогда… Где ответ? Возможно, ответа вообще не существует. Разумеется, Чарльз ничего не может сделать. Или все-таки может?
Странное это чувство – переживать боль других как свою собственную. Сегодня Чарльз был действительно близок к переломному моменту. Но впереди еще ритуал воскресного ужина. День не закончен. Что там однажды сказала Фрида с присущей ей изрядной долей здравого смысла и своей всегдашней прямотой и откровенностью?
– Нравится мне этот Чарльз. Хороший он человек. И похоже, она заставит его жестоко страдать.
В то время Найэл, расстроенный таким обвинением, стал горячо защищать Марию:
– Но почему? Она очень любит Чарльза.
Фрида посмотрела на него и улыбнулась. Потом вздохнула и потрепала его по плечу:
– Любит? Ваша Мария? Мой бедный мальчик, она даже не начала понимать значение этого слова. Да и ты тоже.
Если Фрида действительно так думает, значит Найэл и Мария легкомысленные, поверхностные создания. Значит, их чувства мелки, банальны и растрачиваются бесцельно, бездумно? Он сознавал, что в известном смысле все это имеет отношение к Марии. Но не к нему. Не к нему? Оскорбительно слышать, что ты ничего не понимаешь в любви. Гораздо хуже, чем быть обвиненным в отсутствии чувства юмора. Но если ты ничего не понимаешь в любви, то отчего чувствуешь себя таким несчастным безо всякой на то причины? Отчего эти бессонные, томительные ночи, предрассветные тревоги и страхи? Отчего щемящая безысходность, если для нее нет иной причины, чем хмурый день, опадающие листья, близость зимы? Отчего внезапно налетающие и так же быстро проходящие взрывы буйного настроения, жажда безрассудных поступков?
Все это, сидя на кровати и потягивая коньяк из стакана для чистки зубов, Найэл обрушил на Фриду исполненным негодования голосом, пока та расчесывала перед зеркалом свои тусклые, крашеные волосы и роняла на пол пепел сигареты.
– Ох уж эти чувства, – сказала она. – Они от нас не зависят. Они идут от желез.
Прекрасно. Во всем виноваты железы. Смех в ночные часы, переливы красок в толпе, солнце за горой, аромат воды. Шекспир – это железы… и Чарли Чаплин.
Разливая коньяк, Найэл взволнованно подался вперед; из его кармана выпало письмо от Марии.
– Ваша беда в том, – сказала Фрида, – что, создавая вас, Всевышний пустил дело по воле волн. Вам следовало иметь одних родителей и родиться близнецами.
Фрида согласилась бы с Чарльзом относительно паразитов…
Стоило бы послать Фриде телеграмму в Италию, где она обосновалась несколько лет назад на мрачной вилле на берегу озера, откуда посылала Найэлу красочные открытки с видами голубого неба и деревьев в цвету, которые ему при визитах к Фриде так и не удалось увидеть въяве, поскольку всегда лил дождь. Стоит послать Фриде телеграмму и спросить ее: «Я – паразит?» Она рассмеется своим глубоким снисходительным смехом и ответит: «Да».
Когда-то он паразитировал на Фриде, пока не встал на ноги, не научился ходить самостоятельно и обходиться без нее. Фрида, трагикомичная, как ива-переросток, покачивающаяся от легкого ветерка, с конца длинного перрона Северного вокзала с напускным безразличием машет платком, посылая ему последнее «прости».
Шли годы. Он возвращался к ней все реже и реже; в сущности, и возвращаться-то уже было незачем.
Трагедия жизни, думал Найэл, расчесывая волосы гребнем слоновой кости, который Папа подарил ему на совершеннолетие, не в том, что люди умирают, а в том, что они умирают для нас. Для Найэла умерли все, кроме Марии. Следовательно, Чарльз прав. Я живу Марией, в ней нахожу источник своего существования; я внедрился в ее лоно и не могу бежать – не могу, потому что не хочу, никогда… никогда… Если задуматься, то здесь есть что-то от Кола Портера[61]. Внедрился в ее лоно. Но мальчишки-посыльные не понимают этого, насвистывая полюбившиеся им мелодии, его мелодии. Не понимает и старая дама из Фонтенбло, обвинившая его в том, что он делает безнравственность достойной восхищения. Но ведь это кое-чего стоит. В конце концов, добиться того, чтобы старая, туговатая на ухо француженка, которая терпеть не может танцевальную музыку, сочла безнравственность достойной восхищения, не столь уж малое достижение.