Цвингер - Елена Костюкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он проработал еще больше года. Дали ему доиграть радиоигры, довещать. Он делал шикарные агитпередачи. По его инициативе привозили даже девушек-немок из московских и эмигрантских семейств, и те детскими пронзительными голосками уговаривали немецких солдат подумать о семье и мирно отправляться домой.
Когда с часу на час ждали телеграмму о капитуляции Германии, когда все уже искали выпивку в домах и погребах, Ульриху пришел приказ вещать «Обращение к командованию и солдатам противника». Для пущей красоты приказывалось «вещать с позиции, находящейся на равном расстоянии от обеих аудиторий — немецкого переднего края и горки с нашими генералами». То есть это была верная смерть. Верная еще и потому, что стоял день, белый день.
Виктор живо представляет себе это зрелище, как, побарахтавшись в выбоинах, говорящая установка выползает на горку и судорожно скрипит, разворачиваясь в сторону противника. Как начинается вещание. По традиции, со штраусовского вальса «Тысяча и одна ночь». Как матерятся соседние командиры стрелковых взводов, мечтая, чтобы эту установку (которую почему-то обзывали «Зеленым Августом») отвели на другую горку подальше от них. Из немецких окопов слышно, как там крутят «Дас Блонде Кетхен». Учитывая исторический день, Ульриху очень не хотелось умирать. Но приходилось. И — выигрыш по трамвайному билету! — несказанно, неожиданно повезло. Немцы шарахнули и попали-таки, но по касательной! Кусок рупора отскочил прямо в щеку, не задел ничего и насквозь прошел. Можно было (ранен, но остался в строю) достойно удалиться.
После этого легкого ранения Ульрих стал хлопотать о демобилизации. Но взамен он получил предписание в командировку в Москву для доклада о деятельности комитета «Свободная Германия». И вот тут-то ему объявили прямо в штабе комитетов, в хорошо знакомом ему «Люксе», что он арестован и французский шпион.
— И как ты прочувствовал это, Ульрих?
— Ну как прочувствовал, Вика, глупый твой вопрос. Прочувствовал тяжело, потому что неожиданно. На допросе они все долбили насчет связи с французской разведкой. Пятьдесят восемь один бэ. Если я сотрудничал с иностранцами, значит, представляю собой изменника Родины. Я отвечал, что, во-первых, сотрудничал по определению, потому что создавал пропагандистскую структуру из иностранцев — «Свободная Германия». Там одни иностранцы и работали у нас.
— И не французы, а немцы.
— Вот это я и сказал. За это они меня покрыли таким матом, что я поневоле начал озираться — не мог поверить, что это действительно обращено ко мне. Потом известили, что я прислуживал иностранцам. Я им сказал, что до десяти лет сам был иностранцем. Тогда они ответили: тем более. Значит, уже в десять лет я стал изменником Родины…
— Которой?
— Отставить шуточки. Если прежде изменил своей прежней французской, то предательская твоя душа.
— Не французской, а швейцарской.
— Тем более. Колись, гад, рассказывай про свою работу на швейцарскую армейскую разведку!
— В общем, больше всего меня били за то, что я своими ответами сердил следователей. Я так и не подарил им подробности — кто меня завербовал, какие задания получал и т. д. Длилось это примерно три месяца. Я не сознавался. Передачи мне носить было, как ты знаешь, некому. Из комбеда выдали разок-другой двадцать три рубля на лавочку. Но не бесконечны же подобные милости. И через два месяца началась пеллагра в сочетании с голодным психозом. Я стал делать коллекцию хлебных крошек каждое утро, присваивал крошкам порядковые номера, зашифровывал интересные фразы, потом съедал по номерам — расшифровывал. Сложно объяснить, но такое от голода с некоторыми случалось: теряли рассудок вконец. Слава фортуне, относительно быстро мой вопрос решился. По пятьдесят восьмой прим бэ полагался расстрел, но в сорок пятом лагеря нуждались в рабсиле и расстрел легко меняли на червонец. Даже тем, кто не подавал прошения о помиловании.
Ульриху вышла десятка, судило его ОСО, которое не давало по рогам: сразу после курорта…
— Становился полноправным гражданином?
— Как бы не так. Получал вечное поселение. Мне бы оттуда не выпутаться, да на выходе подфартило. Я тебе, кажется, рассказывал.
Ну а тогда, после суда, в фургоне с надписью «Фрукты» повезли на Ярославский вокзал. Отправили в Инту. Это был лагерь для иностранцев, фигурировал как «Минлаг». Уголь, уголь. И знакомства — одно другого интереснее.
— Оперативники подкупали меня психологически, обещали по специальности работу. Самый сладкий посул, самый коварный для зэка, он сильнее избиений. Великое наше противостояние с опером ничем не кончилось, стучать я не стал. Загнали в лагерь особого назначения. Я не стучал все равно. И вдруг они и без всякого стука меня отправили работать по профессии. В шарашку в Ижевск. Там я узнал, что один заключенный в Ижевске, немец, из кого они пытались выбить секреты управления трофейными программируемыми машинами, им сказал: «Вот вы меня колотите, силы тратите. А привезли бы шифровальщика грамотного сюда в Ижевск, машинки бы сами мигом выхаркнули свои коды управления прямо вам на тарелочку…»
— Ну, так ты им занадобился, вот и вытребовали.
— Да, но все-таки удивительно, что они смогли получить меня туда. В лагере особого назначения не отпускали, спорили, что им самим нужны шифровальщики. Для их убогой служебной корреспонденции. Они там шифровали все. Но разве это шифры? Так, эвфемизмы противные. Ссыльных в телеграммах обзывали макулатурой, подследственных — конвертами, ценных специалистов вроде меня — журналами, а женщин с детьми — квитанциями. Продукты называли карандашами. В общем, кровавый язык они тупо маскировали суконным…
…Боже, пошли здоровья Ульриху. Ему уже восемьдесят пять, но до чего светел! Я даже не исключаю, что смогу к нему обратиться. Если попаду в неприятности. Если окажусь в форс-мажоре.
Хотя Ульриху хотелось бы, чтобы не в форс-мажорной ситуации, а просто в нормальной жизни Виктор к нему почаще обращался. Ульрих к Виктору всегда с распахнутыми объятиями, с блокнотом, с советом. С нотацией. А как без нотации? Выгораживать и благодетельствовать. Отводить беду. Демонстрировать: кто предусмотрительней всех? Старый Ульрих.
А вы думали, он зануда, и не более того!
И вот мотал он свой срок, как вдруг майор — оперуполномоченный по шарашке, — проходя по дворику, где Ульрих сидел и обмозговывал программу шифровальную какую-то, остановился и спросил:
— Что, Зиман, дышишь?
— Дышу, гражданин начальник.
Встал, а майор этот, видимо помешавшийся, продолжал веселым голосом:
— Дыши глубже. Ус хвост отбросил!
Почему-то, однако, продержали еще два года. Он все отращивал волосы для свободной жизни. Вертухаи тщательно прошмонали, ничего предосудительного, но гадость на прощанье сделали: остригли его наголо. И тогда уж выпустили за тын.
Первое, что Ульрих увидел, выйдя на свободу осенью пятьдесят пятого, — в льдистой каше пьяная простоволосая баба сидела на земле, уткнув лицо в расстегнутый ватник. Народ проходил, на нее не глядя. Ульрих остался стоять со своим узлом посреди улицы, растерянно озираясь. Надо было идти фотографироваться, без двух фото «три на четыре» не дали бы документа, заменяющего бывшему з/к паспорт. А куда идти, он не знал. Заночевал на станции, дождался приемного дня в канцелярии, и вдруг — сюрприз! Чистое чудо!