Меж рабством и свободой. Причины исторической катастрофы - Яков Гордин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Умный Феофан, понимая, что опровергать идеи верховников и шляхетских конституционалистов, ратующих за широкие права "общенародия", есть дело трудное и неверное, избрал иной, самый простой способ и самый низкий уровень агитации. Если сподвижники Остермана оперировали простейшими и испытанными политическими аргументами — внешняя угроза, возможность получить свободы и права из рук императрицы, — то клевреты Феофана агитировали на примитивном и потому надежном уровне дворцовой склоки. Несчастная беззащитная императрица не только угнетена злодеями верховниками, но и сама жизнь ее в опасности. А намерения министров так зловещи, что честное верноподданническое сознание и вместить этого злодейства не может… Феофан обратился к генетической памяти шляхетства, использовав тот же прием, что и противники Нарышкиных. Тогда — в 1682 году — был распущен среди стрельцов слух, что родственники малолетнего Петра извели его старшего брата Ивана (будущего отца Анны). И этот слух, взывающий к естественным человеческим чувствам, подвигнул стрельцов на штурм царских палат.
Нечто подобное происходило и сейчас. Темные намеки Феофана заставляли гвардейцев, главный объект агитации, предполагать нечто более страшное, чем корыстное поведение властолюбивых министров.
Гвардейские офицеры, совершенно запутавшиеся в происходящем, растерявшиеся перед непривычной сложностью выбора, — насколько все было проще в январе 1725 года! — ждали простых решений и простых объяснений. И получали их. А получив, готовы были мстить за свою унизительную растерянность, тем более что это свирепое побуждение прикрывалось благородной задачей спасения законной государыни от коварных узурпаторов.
О широте агитации к 25 февраля и ее устрашающих результатах свидетельствует сам Феофан: "Сия и сим подобная, когда везде говорено, ожила другой компании ревность, и жесточае, нежели прежде, воспламенилась. Видеть было на многих, что нечто весьма страшное умышляют…" Замысел — напасть на верховников "оружною рукою", который возник у наиболее решительных сторонников самодержавия в первые дни нового правления, — теперь, судя по всему, становился определяющим в гвардейской среде.
И Остерман, и архиепископ Новгородский понимали, что вооруженные столкновения в Москве, переполненной возбужденными и не доверяющими друг другу группировками, могут перерасти в хаотическую резню. Они хотели бескровного, во всяком случае на этом этапе, устранения своих противников и потому стали сдерживать радикалов самодержавия. "Тихомирные головы, — пишет Феофан, — к тому всех приклонили, чтобы мятежное иное господство упразднить правильным и безопасным действием".
Один из гвардейских офицеров говорил в эти дни прусскому посланнику Мардефельду: "Несмотря на принесенную присягу, я желаю искренне только одного — видеть верховников публично обезглавленными по приказанию императрицы".
Для того чтобы верховников и их стратегических союзников из шляхетства можно было ликвидировать "правильным и безопасным действием", следовало вернуть Анне самодержавную власть…
Князь Василий Лукич, несмотря на занятость слежкой за императрицей, оценил ситуацию точнее, чем его сотоварищи по Верховному совету. Сохранился набросок его соображений, из которого ясно, что он требовал срочного сближения позиций Совета с позициями шляхетских конституционалистов. Он готов был идти гораздо дальше по этой дороге, чем князь Дмитрий Михайлович. Главным в этом тексте было предложение собрать "выборных людей" от шляхетства. Его предложения смыкались с предложениями татищевских "Способов".
Корсаков говорил о первой из двух обозначенных здесь акций Совета: "Это заявление Верховного совета, подписанное многими из генералитета и шляхетства, было уже запоздалой уступкой. Сделай ее верховники раньше — они, может быть, хоть отчасти достигли бы своей цели и удержали бы власть в своих руках, но теперь большинство шляхетства занято было уже иными комбинациями политических вопросов"[106].
Демарш князя Василия Лукича тоже был запоздалым, хотя бы потому, что времени для его реализации уже не оставалось. Партия самодержавия решила кончать игру. Остерман, к которому стекалась информация, все уже расчислил.
Разумеется, князь Дмитрий Михайлович отнюдь не пребывал в ослеплении и благодушии. Сосредоточив остаток энергии, он попытался выстроить некую новую систему, на которую можно было бы опереться. Но то, что он предпринял в последние дни перед катастрофой — между 22 и 25 февраля, — свидетельствует либо об отчаянии, либо о крайней усталости, либо о потрясающей для человека его опыта политической наивности.
Маньян доносил: "Придя к Остерману, которого он считал опасно больным, он был очень поражен, убедившись в противном. Увидя Остермана, он стал резко осуждать его, жестоко упрекая в усвоенном им способе не присутствовать на заседании Совета, когда более всего нуждаются в его советах". Все это странно. Давно уже иностранные дипломаты разгадали игру Остермана, а Голицын, можно сказать, на глазах которого прошла карьера барона Андрея Ивановича, предававшего — одного за другим — своих покровителей и соратников, не мог понять, отчего так не вовремя занемог вице-канцлер. Скорее всего, князь Дмитрий Михайлович все прекрасно понимал, но только отчаяние, горячо ощущаемая близость крушения великой его мечты заставили его сделать унизительную попытку договориться с Остерманом.
Его следующий шаг подтверждает это предположение. Князь Дмитрий Михайлович поехал к арестованному Ягужинскому предлагать мир и союзничество. Возможно, Голицын вспомнил свободолюбивые требования бывшего генерал-прокурора в ночь с 18 на 19 января. За Ягужинским стоял клан Головкиных. Но Ягужинский, наверняка осведомленный о том, что скоро должно было произойти, надменно отказался.
Как со всегдашней выразительностью высказался Ключевский, "политическая драма князя Голицына, плохо срепетированная и еще хуже разыгранная, быстро дошла до эпилога".
Расстановка сил, однако, не определилась окончательно до самого конца. Нам известны позиции ключевых фигур, но только по косвенным данным мы можем предполагать степень конституционной убежденности большинства тех, кто подписывал татищевские проекты. Убежденные конституционалисты были. А между ними и твердокаменными сторонниками самодержавия помещался еще целый спектр политических симпатий.
К 23 февраля исход эпохальной попытки князя Дмитрия Михайловича оказался предрешен. Возможны были лишь сюжетные отклонения.
Салтыков, Барятинский, Новосильцев, Тараканов и многие другие, подписавшие первый и второй Татищевские проекты, стали явственно сдвигаться в сторону остермановской группировки. Это и неудивительно. Отнюдь не разделяя идей Татищева — даже в их форсированно монархической упаковке, — они примкнули к конституционному кругу из вражды к верховникам, а не из любви к свободе.
Парадоксальные перипетии политической борьбы в январе — феврале 1730 года еще раз свидетельствуют о необыкновенной важности для политиков проблемы, которую можно назвать проблемой органики политических союзов. Тактические объединения личностей и групп с принципиально разнящимися, хотя и схожими по внешним чертам, установками проходят иногда достаточно протяженный путь — до победы, после чего вступает в действие подавляемая до поры мощь внутренних противоречий, порождающая гражданские войны, тем более жестокие, чем значительнее была победа. Часто, однако, взрыв происходит в момент наибольшего напряжения — накануне решающего шага. Сюжеты первого типа реализовались в яростном взаимоистреблении после Великой французской революции и революций 1917 года. Это явление не миновало и относительно благополучную послереволюционную Англию. Свидетельством тому безжалостный разгром Кромвелем цвета собственной кавалерии — левеллерских полков.