Эвмесвиль - Эрнст Юнгер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, что образ и его подобие — тело и мнимое тело — могут существовать одновременно, я считаю доказанным. Подобие и труп тоже могут существовать одновременно, но, вероятно, лишь короткое время. Умирающий или даже мертвец видит себя на смертном одре, в то время как родные уже оплакивают его, а врачи еще пытаются спасти. Возможно, его еще удастся вернуть в прежде принадлежавшее ему тело; это было бы нечто противоположное Воскресению — и от всех, кому довелось такое пережить, слышишь, что они об этом сожалеют.
В миг умирания многие превосходят самих себя и еще успевают принести весть оттуда, где они побывали; это тысячекратно засвидетельствовано. На закате уже ставшее невидимым дневное светило будто еще протягивает руки в видимый мир.
* * *
Похоже, что к началу третьего христианского тысячелетия инклюзы высвободились. Пресыщение оцифрованным миром, должно быть, быстро нарастало. С другой стороны, уже чувствовалась воля к одухотворению, но она не могла утвердить себя в ситуации господства уравнительных идей. Этим и объясняется образование в тот период различных сект, возникновение произведений искусства, создатели которых умирали с голоду или лишали себя жизни, а также множество ложных достижений, технических и политических, в стиле Бробдиньяка[250].
Для историка трудно обрисовать контуры этой вавилонской башни со всеми ее трещинами, проломами и подземными казематами: ведь даже ее современники не знали, что, собственно, происходит. Множились все эти инклюзы, столкнувшись с которыми историк задается вопросом: слухи ли это, сновидения или факты, засыпанные обломками каких-то катастроф?
Это — настроения гибнущей Атлантиды. Здесь, в Эвмесвиле, оптика упростилась, поскольку сновидческие элементы умножились, а реальность, наоборот, как бы обессилела. Как историк, я не могу принимать грезы всерьез — они интересуют меня лишь с точки зрения толкования сновидений. Сквозь них я смотрю вниз на историю с ее соборами и дворцами — как на затонувшую Винету[251]. Я слышу из глубины звон колоколов: это мучительное наслаждение. Меня потрясает уже не шум битв, а разве что короткое, страшное молчание, когда армии уже выстроились друг против друга. И на доспехах воинов бликует солнце.
* * *
Эгализация и культ коллективных идей не исключают возможность власти отдельного человека. Напротив: в таком человеке как в фокусе вогнутого зеркала концентрируются мечты миллионов. Он становится их мимом, их трагиком; его театр — весь мир. Он может разрабатывать титанические планы, будь то для общего блага или для собственного удовольствия. Люди стекаются отовсюду, чтобы работать на него, сражаться и погибать. Нерон, чтобы построить свой Золотой дом[252], велел снести часть Рима, по его приказу начали рыть Коринфский канал — и тот и другой проект остались незавершенными.
* * *
В тот период времени, о котором я начал говорить, такие планы — включая и планы злодеяний — обрели еще больший размах в результате автоматизации. К ней прибавилась плутоническая власть. В этой области умножаются данные, при проверке которых мне трудно провести грань между тем, что в самом деле происходило, и тем, что было лишь сном или сказкой. Похоже, что в то время высвободились и мощные гипнотические силы. Это благоприятствует появлению инклюзивных образований.
В ту пору, как и во времена процессов над ведьмами, наверняка было много страхов — и соответствующих этим страхам гонений. Этим же объясняется склонность к подземному существованию: бурениям, раскопкам, катакомбам, плутонической деятельности всякого рода. Тогда же начались подготовительные работы по созданию луминара: коллекционирование — в александрийском духе — и хранение данных, разработка необходимых для этого технических средств.
Нерон однажды сказал: «Мои предшественники просто не знали, на сколь многое можно отважиться». Такое настроение в истории периодически повторяется — когда окружение того или иного правителя «застывает, парализованное излучением его власти» За желаниями должно немедленно следовать их исполнение; мир превращается в театр марионеток. Господа при малейшей задержке дают почувствовать свое недовольство. Один из таких новаторов пожелал иметь особое помещение для медитации, чтобы в одиночестве вынашивать свои планы; он приказал выдолбить изнутри вершину одной из альпийских гор, а внутри самой горы устроить подъемник. Это напомнило мне о неприступной горной крепости жившего в древности Эвмена. Впрочем, и у частного человека возникают похожие прихоти, только он не может их осуществить. Поэтому он и проецирует свои мечты — отчасти с удовольствием, отчасти же с ужасом — на какого-нибудь правителя.
Другой новатор — или это был он же? — велел превратить гору в крепость, сосредоточив в ее недрах чудовищное количество провианта и оружия. На случай нападения особо могущественного врага или длительной осады. Он приказал также собрать в этой крепости сокровища и произведения искусства, построить лупанары, бани и театры. Все это продлилось около пятнадцати лет — этот прощальный акт наслаждения закатом собственной власти.
Костер в Ниневии, на котором сжег себя Сарданапал[253], вместе со своими сокровищами и женами, пылал лишь пятнадцать дней.
* * *
После того как люди облетели вокруг Луны[254], технически неразрешимых проблем — если не останавливаться перед затратами — уже почти не осталось. Эти космические полеты привели к известному отрезвлению, которое, с другой стороны, освободило пространство для романтических склонностей. К тому же и динамический потенциал человечества возрос.