Дело Живаго. Кремль, ЦРУ и битва за запрещенную книгу - Петра Куве
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помимо издания на русском языке, были планы распространять на фестивале «Доктора Живаго» на польском, немецком, чешском, венгерском и китайском[785]языках.
На китайском языке роман был издан на Тайване[786]в 1958 году; в том же году две гонконгские газеты печатали его по частям с продолжением[787]. Китайская пресса встретила роман враждебно; в издании «Мировая литература» Чжан Кейцзя, руководитель Ассоциации китайских писателей, назвал «Доктора Живаго» язвой Советского Союза[788]. На Венском фестивале китайскую делегацию, состоявшую из 400 человек[789], опекали еще плотнее, чем восточноевропейских товарищей; делегатам велели не общаться со встреченными ими представителями Запада, даже с официантами, которые подают им еду. Согласно отчету, составленному группой польских активистов, протестовавших против фестиваля, китайцы, в отличие от других делегаций из коммунистических стран, были «совершенно некоммуникабельны»[790]. Комитет «Свободная Европа» ввез из Гонконга 50 экземпляров «Доктора Живаго»[791]для распространения. «Нью-Йорк таймс» сообщала, что некоторые члены советской делегации «проявляли большой интерес к роману Пастернака, который можно здесь приобрести». Иногда роман буквально навязывали гостям и делегатам фестиваля. Советская делегация студентов и артистов приехала в изнемогавшую от жары Вену из Будапешта на сорока автобусах; среди советских гостей был молодой артист балета Рудольф Нуреев. Толпы русских эмигрантов осаждали советскую колонну, когда она вошла в город; они бросали экземпляры карманного издания «Доктора Живаго» в открытые окна автобусов[792].
Роман Пастернака пользовался наибольшим спросом и в других делегациях; экземпляры романа и других книг раздавались в пакетах с логотипами венских магазинов[793], чтобы скрыть содержимое; в темноте в залах кинотеатров; а также в ряде специальных мест, чье расположение передавалось из уст в уста. Перед возвращением на родину делегаты прятали книги в туристическое снаряжение, декорации, в коробки с пленкой и другие тайники.
Однако входивших в делегации «сопровождающих» невозможно было обмануть. Когда польские студенты собрались домой, один из руководителей группы предупредил, что на границе всех будут тщательно обыскивать, и лучше всего сдать все незаконные книги до отправления. Не получив ответа, он пошел на уступку и велел сдать только «Доктора Живаго».
Один советский гость вспоминал, как он возвращался к себе в автобус и увидел, что в багажнике лежат карманные издания «Доктора Живаго». «Разумеется, никто из нас книги не читал[794], но мы ее боялись», — сказал он. За советскими студентами следили «сопровождающие» из КГБ; они представлялись «учеными», однако все понимали, кто они такие. Советские «ученые» оказались более терпимыми, чем следовало ожидать. «Берите, читайте, — говорили они, — только ни в коем случае не везите домой».
Летом 1959 года Пастернак начал работать над пьесой, которая должна была называться «Слепая красавица». «Я хочу воссоздать целую историческую эпоху[795], девятнадцатый век в России с его основным событием — освобождением крестьян, — говорил он в одном интервью. — У нас, конечно, много произведений о том времени, но к нему нет современного подхода. Я хочу написать нечто панорамное, вроде «Мертвых душ» Гоголя». Он задумал пьесу в виде трилогии; первые две части должны были происходить в усадьбе в 40-х и 60-х годах XIX века, а затем действие переносилось в Санкт-Петербург, в 80-е годы. Героиня — крепостная актриса, которая теряет зрение. В более широком смысле слепая красавица — это Россия, страна, «так долго не ведавшая о собственной красоте, о своей судьбе».
«Не знаю, закончу ли пьесу[796], — признавался Пастернак. — Зато знаю, что, когда я завершаю строку, которая звучит точно правильно, я лучше способен любить тех, кто любит меня, и понимать тех, кто меня не любит».
Пастернак понемногу забросил свою обширную переписку и сосредоточился на «радостном творчестве». По мере того как он погружался в предварительную работу и собственно писание, его энтузиазм рос. «Я с большим воодушевлением отношусь к своей последней работе»[797], — писал он сестре в июле. В Париж он писал: «Из поры безразличия[798], с каким подходил я к мысли о пьесе, она перешла в состояние, когда баловство или попытка становится заветным желанием или делается страстью». Он начал читать вслух сцены Ивинской, которая находила язык красочным, а каждое слово — живым. Ей казалось, что пьеса будет «так же связана с его жизнью и художественной натурой, как роман».