Кронштадт - Евгений Войскунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Решительный и правильный ход мыслей, однако, не очень помогает Козыреву. Болит у него в груди. Душа болит. От жалости.
Хорошо, что в эту минуту никто не видит его лица.
Всю ночь валил снег, и к утру сторожевик, стоявший в доке, превратился в бесформенный сугроб с зияющей на правом борту огромной дырой. В восемь утра зачернели на белом толстом одеяле верхней палубы фигурки людей, зашваркали лопаты, расчищая проходы. В будочке портального крана зажегся огонек, и кран, протяжно застонав, будто с трудом разгибая промерзшую шею, пришел в движение.
На верхнем этаже лесов мастер Речкалов заглянул внутрь корабельного корпуса. Оттуда пронизывающе несло холодом. Смутно виднелись ребра внутреннего набора — голый остов корабля.
— Ну-к посмотрим, сколько осталось, — сказал Речкалов Мешкову и, ногтем сквозь рукавицу сдвинув кнопку ручного фонарика, пошел по скрипучей обледенелой доске в чрево сторожевика.
Мешков, простуженно шмыгая носом, двинулся за мастером. В животе он чувствовал тепло от недавно выпитого стакана кипятка с кусочком сахара, но уже привычно начинал хватать ледяной холод, от которого только и было спасение в движении.
Опять у него сегодня в общежитии была стычка с Федотовым. Третий день не выходит Федотов на работу, не встает с койки, только в столовку ходит. И сегодня утром тоже: «Никуда не пойду, — заявил в ответ на уговоры Мешкова. — Пусть сначала накормят, тогда выйду. — И еще сказал: — Тебе, Мешок, что, больше всех надо? Чего привязался?» И послал его.
Обидно Мешкову. При всех ребятах его посылают, а он молча кушает. Нет в нем твердости, не умеет на грубость ответить как надо. А ведь верно: что ему — больше всех надо? Он, Мешков, не милиционер. Ему как бы самому продержаться на ногах в такую голодуху. Как только вылезем отсюда, решает Мешков, скажу мастеру, что с меня хватит. Пусть сымают с бригадиров к чертям собачьим.
Речкалов лез все глубже в корабельное чрево, светил фонариком на меченные мелом стрингеры и шпангоуты, подсчитывал, сколько еще надо порезать. Вдруг нога его поехала по скользкой доске, он взмахнул руками, пытаясь сохранить равновесие, луч фонарика метнулся по шершавой ржавой переборке, в следующий миг Речкалов упал боком. На счастье свое, успел ухватиться за пиллерс — стойку, несущую тяжесть перекрытия, — а не то бы рухнул в глухую пропасть носового трюма — костей бы не собрал. Фонарик выпал из руки и убывающим светлячком полетел в трюм.
— Николай Ефимыч! — испуганно вскрикнул Мешков и в полной тьме сделал несколько шагов по доске, зашарил, подхватил мастера под мышки. — Сможете встать?
Речкалов сквозь зубы матерился, и Мешков мимолетно подумал, что никогда еще не слыхал от него дурных слов. Когда была нужда в укрепляющих словах, Речкалов говорил: «Тетка твоя подкурятина» или еще что-нибудь легкое.
— Пусти, я сам.
Речкалов, держась за пиллерс, поднялся. Сделав шаг, замычал от боли, обхватил Мешкова за шею. Мелкими шажками двинулись они к слабо светлеющей бреши в корабельном борту. Вышли наружу. Опираясь на узкое плечо Мешкова и волоча ногу, Речкалов перебрался с лесов на палубу сторожевика, а оттуда по сходне — на стенку дока. Тут он огляделся и указал на присыпанный снегом обрезок дюймовой трубы:
— Подай-ка.
Озабоченно примерил, приладился к трубе как к палочке.
— Жилы растянул, — сказал он. — Значит, Мешков, начинай, ставь людей. Чтоб сегодня все было снято, что отмечено. И чтоб кран не простаивал. Ясно?
Мешков неуверенно кивнул. Крановщика ждали четыре дня — старый совсем выбыл по причине голодной слабости, а новый был занят на другом объекте, только сего дня его кинули сюда — само собой, надо такой случай использовать на полную катушку. Только успеем ли за один день порезать и снять весь негодный набор? Тут он вспомнил о своем решении и сказал, проведя тылом ладони по ледяному носу:
— Николай Ефимыч, я бригадиром не хочу больше.
— Как это — не хочу? — Не то от боли, не то от негодования сморщился Речкалов. — Какие могут быть «хочу — не хочу»?
— Ну, не могу, — поправился Мешков. — Не управляюсь. Не слушают меня.
— Кто не слушает?
Мешков молчал. Вдруг у него ни мыслей в голове не осталось, ни сил, чтоб делать что-нибудь. Ноги перестали его держать, и он сел боком, уронив голову и зарыв руки в пушистый снег.
— Мешков! — услышал он как сквозь сон. — Да ты что? Вставай!
Нет. Не надо. Так хорошо. Никуда не ходить, не делать ничего, ни с кем не гавкаться.
— Вставай! — Жесткая рука схватила его за шиворот и сильно встряхнула. — Вставай…
Опять добавил Речкалов слова, каких прежде от него не слыхивали, и под действием этих слов Мешков принялся подниматься. Сначала встал на четвереньки, потом вырыл руки из снега, с усилием выпрямился. Речкалов всмотрелся в худенькое — кожа, натянутая на хрящи и кости, — лицо парнишки. Подошли Агеев, обжигающий губы последними затяжками, еще кто-то из ребят. Крановщик высунулся из будочки, крикнул:
— Ну что? Стоять будем или работать?
— Ставь людей, Мешков, — сказал Речкалов. — Потом поговорим. Сейчас некогда.
Мешков взмахнул рукой, зовя за собой бригаду, и пошел по скрипучей сходне на сторожевик.
У себя в комнате Речкалов зашторил окно, размотав книзу рулон плотной черной бумаги, и зажег коптилку. Метнулся черный язык копоти. Надо бы фитиль новый приспособить, но что-то не было у Речкалова сил на такую возню. Нога болела. Он сел на койку, застеленную грубошерстным одеялом, снял ботинок, шерстяной носок, потом нитяной синий, с дыркой на большом пальце (тоже все недосуг зашить). Осмотрел опухшую красную лодыжку, принялся осторожно ее растирать. Пальцы, жесткие от металла и мороза, гнулись плохо.
В коридоре быстро протопали. Проскрипели половицы, хлопнула дверь. Зинка, наверно, пришла старика кормить. Совсем из ума выжил Кузьма, бродит по коридору в кальсонах, сквернословит. С голоду сильно меняется человек, хотя с такой дочкой, как Зинаида, не пропадешь — она ведь официантка в СНиСе, и при всех строгостях что-то прилипает все ж таки к ее ловким рукам.
В холодной комнате тесно стояли койка, стол и шкаф, больше ничего не помещалось, ну — пара табуреток еще. Над койкой висела полочка, сам ее смастерил Речкалов, и стояли на полке десятка полтора книг — все художественная литература, в том числе особенно любимый «Князь Серебряный». На другой стене висели часы-ходики.
Комнату эту, восьмиметровую каморку, получил Речкалов прошлой весной — первую свою комнату в жизни, а то ведь двадцать восемь лет прожил в чужих домах, в кубриках и общежитиях. Это было счастье! Свои квадратные метры, с четырех сторон защищенные стенами. И была Зинаида, занимавшая со своим отцом самую большую комнату в квартире. Ах, Зинка — бойкая толстенькая коротышка с крупным ярким ртом, — видно, пожалела ты молчаливого, скованного парня, сама открыто пошла на сближение. Душила бурными объятиями, горячо шептала: «Миленький ты мой…» Строила планы: поженимся, перейдем в большую комнату, а отца — сюда, ему хватит, ремонт сделаем, полы покрасим, радиоприемник купим — заживем, Колечка, счастливой жизнью. Да? Речкалов кивал. От счастливой жизни кто откажется?