Кронштадт - Евгений Войскунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слова не действуют, — продолжал кричать Иноземцев, — так получишь на полную катушку! Давай в кубрик! Чтоб духу твоего не было!
Тут из кубрика вылез Бидратый. Заорал, потрясая бутылкой:
— В мой рундук забрался, так я и знал! Всю бутылку выпил! Ворюга окаянный!
Почти вся команда собралась тут, на юте. Появляется Козырев.
— Что за шум на корабле? — спрашивает он.
— Моторист Бурмистров напился пьян, — говорит Иноземцев. — Бидратый утверждает, что он выпил его спирт.
— Не… неправда, что всю бу… Грамм т-триста я выпил, това..
— Лыка не вяжете, — сердито говорит Козырев. — Уведите его в кубрик, боцман.
— Душа у меня горит, тов-варищ командир! — возопил Бурмистров, уводимый боцманом. — Уж вы изв-вините, что я ба… девушку вашу с корабля ш-шуганул…
— Что он мелет? — нахмурился Козырев.
— Потом расскажу, товарищ командир, — тихо говорит Иноземцев.
— Я в-вас уважаю! — кричит Бурмистров. — Да погоди ты, боцман… Уважаю! Только права нет у в-вас с команды паек урывать на постор-роннюю ба… женщину!
— Сам ты баба вот с таким языком! — поболтал боцман кистью руки перед открытым ртом.
— Остановитесь, боцман, — резко говорит Козырев. — Я смотрю, вся команда здесь. Кто еще считает, что у него урывают паек?
Молчание.
— Вестовой здесь? Ну-ка, Помилуйко, сообщите команде, какой вы подаете обед командиру корабля.
— Да я уж сколько раз говорил… — мнется Помилуйко.
— Мне говорили. А теперь скажите команде. Ну, громче!
— Командир первого полтарелки кушают. И второе половинят…
— Надеюсь, все слышали? — повышает голос Козырев. — Механик, накажите Бурмистрова своей властью. С выпитым спиртом — разобраться. Могу сообщить, что послезавтра — двадцать четвертого января — будут увеличены нормы. Вопросы?
— Нет… Нет вопросов… — Лица моряков повеселели.
— Разойдись! — командует Козырев.
У себя в каюте он продолжает разговор с Иноземцевым:
— Так и сказал: «лахудра»?
— К сожалению, да, — отвечает Иноземцев.
— И она услышала?
— Убежала — значит, услышала.
Схватить шинель и шапку и пуститься вдогонку за Надей, испуганной, униженной. Взять крепко за руку, привести обратно на корабль и заставить Бурмистрова, пьяную морду, пасть перед ней на колени…
Козырев закуривает.
Черт, ну и влип он. Все было так просто и ясно, и уже стало привычным чувство слитности с кораблем. Мой корабль, мое оружие, моя боевая задача…
— Что вы сказали? — спохватывается он, что не слушает Иноземцева.
— Я говорю, Андрей Константинович, что команда к вам хорошо относится. В командирское ваше умение верят, в везучесть вашу, ну и все такое.
— Очень рад. Дальше?
— И поэтому не стоит обращать внимания на пьяную болтовню Бурмистрова.
— Хотите меня утешить, механик? — невесело усмехается Козырев. — Благодарю, но не нуждаюсь. А насчет пьяной болтовни — знаете ведь: что у трезвого на уме…
— Я уверен, что команда вовсе не разделяет…
— Вы у нас добренький. Вы скорее с голоду помрете, чем скажете, что командир скармливает бабе паек.
Тень пробегает по лицу Иноземцева. Наклонив голову, он говорит:
— Понимаю, товарищ командир, что вы расстроены… но мне ваш тон не нравится.
— Еще что вам не нравится? Давайте прямо, механик. Я ведь вижу, какими глазами вы на нее смотрите.
— Какими?
— Осуждающими.
— Ничего я не осуждаю, — стесненно говорит Иноземцев. И умолкает, неприятно пораженный мыслью, что Надя больше на корабль не придет. Не пройдет своей быстрой и ровной походкой в командирскую каюту… вот сюда… Пусть не приходит! Именно этого, как видно, он и хочет — не видеть ее, не мучиться всяким вздором, разъедающим душу. И ему становится легче. Прямо взглянув командиру в глаза, он повторяет: — Я никого не осуждаю. И вообще это не мое дело.
— Вот это верно! — Козырев придавливает окурок в пепельнице. — Не ваше. И ничье. Только мое.
— Разрешите идти?
— Погодите. Я вас, Юрий Михайлович, обижать не хотел. Однако должен сказать следующее. Не имею к вам претензий как к специалисту. Но командовать людьми не умеете.
— Не умею, — кивает Иноземцев. — Я готовился корабли строить, а не командовать. По-моему, стыдно кричать на человека, ведь он наверняка обидится, а устав запрещает ему возражать, — значит, он затаит зло.
— Командовать — не означает непременно кричать. Хотя, конечно, крику на флоте хватает.
— Более чем.
— Ценю ваше человеколюбие. Но поскольку война или, скажем, судьба определила вам место на боевом корабле, придется отбросить эту вашу…
Не находя нужного слова, Козырев крутит кистью руки.
— Понимаю, — печально отвечает Иноземцев. — Да уж и сам, кажется, сорвался… Бурмистрова придется сдать на гауптвахту. — Он берется за дверную ручку, но медлит что-то, морщит лоб, потом говорит негромко: — Андрей Константиныч, мне позарез нужно в Ленинград.
— Да что у вас там стряслось?
— Не знаю, что стряслось. Может, убили одну знакомую мою… Может, с голоду умерла. В последнем письме, в середине декабря, очень звала приехать. «Если хочешь еще меня увидеть» — такая была в письме фраза.
— Сожалею, Юрий Михайлович. Командировки в Ленинград — только по наиважнейшим делам. Может, она эвакуировалась? Знаете ведь, по Ладоге проложили ледовую дорогу.
— Она бы сообщила, если бы… В общем, не знаю, не знаю, — качает головой Иноземцев. — Может, просто решила плюнуть на бестолковые наши отношения. У нас ведь ничего серьезного не было — так, несколько встреч… ни к чему не обязывающих… Ну, я пойду.
Оставшись один, Козырев смотрит сквозь скудное стекло иллюминатора на пустую заснеженную стенку, на темно-красные корпуса завода, на беспросветно серое небо. Он говорит себе: «Ты должен радоваться, что больше она не придет. Что прекратятся разговоры в команде. Ты гордился чувством слитности с кораблем — где оно? Не вытеснила ли его эта девочка? Может, прав Бурмистров, когда кричит: „Не имеете права урывать с команды“? Ты не урываешь паек, ты демонстративно половинишь свою тарелку супа, свою чумичку каши, но… не урывает ли Надя твое время и мысли, которые должны быть полностью отданы кораблю? А что, мысли? Чего ты, собственно, хочешь? Ну, честно! А-а, молчишь (издевается он над самим собой)! Благодетель выискался! Спаситель несчастных и голодных… Сам еле ноги таскаешь! Молчи уж лучше! И радуйся, что кончилась глупая канитель. На фига попу гармонь…»