Мемуарески - Элла Венгерова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А хуже всего с отеческими гробами. Такая путаница в этом вопросе. Никак не разберемся, кто мертвый, кто живой, а кто вечно живой. Сначала мы сбили крест с Вашей могилы и переименовали Святые Горы. Потом, слава богу, опомнились. В Вашем Михайловском теперь заповедник и место паломничества. Там в день Вашего рождения поэты читают свои стихи. А на Мойке политики произносят речи в том смысле, что Вы чуть ли не состоите в их партии. Жалко, конечно, музейных работников. Вы — знаменитость, а им расхлебывать. И еще у нас осталась парочка неразрешенных вопросов. Например, как обращаться к людям и с людьми. Вам-то хорошо было. Вы какими только обращениями не располагали. И любезный друг, и милостивый государь, и по имени-отчеству, и ваше превосходительство, и ваше сиятельство, а мы все никак не разберемся, где товарищи, где господа, вот и окликаем друг друга по половому-возрастному признаку: кто не товарищ, тот господин, кто не девушка, тот молодой человек, хоть ему, может, далеко за шестьдесят. Право, ужасно неудобно. Вместо дружбы у нас теперь деловое партнерство, вместо чудных мгновений безопасный секс, и все больше по телевизору. Впрочем, есть и опасный, и даже очень, но все как-то не так, как в Ваше время. И чем больше мы Вас изучаем, тем реже читаем, а чем реже читаем, тем громче превозносим. Еще бы, Вы — наше все, наша последняя надежда на самоуважение.
С глубоким почтением…
Ay, совсем пропал ты, брат, а на дворе уж месяц март, в Москве весна, народ стремится к различным шоу приобщиться, на юбилеи-фестивали, ей-богу, прямо валом валит, вот, например, тому сто лет на свет родился Бертольт Брехт.
И по этому поводу 12–13 марта в Институте искусствознания состоится научная конференция, и мне даже предложено выступить. Но самый этот жанр бдениярадения кажется мне каким-то искусственным и старомодным, что ли. Ощущаешь себя муравьем, залезающим на гору.
Фигуры национальных пантеонов обладают одним поразительным свойством: они не поддаются однозначной и сколько-нибудь стабильной интерпретации. Проходят века, сменяются поколения, и каждое улавливает в их заслуге, в их творении нечто незаметное глазу предыдущего поколения и теряющее привлекательность в глазах будущего. Классики вращаются веками на своих незримых пьедесталах, излучая кванты незримой энергии, которая согревает и питает нации в самые кровавые или самые провальные моменты их истории. И каждый раз самозабвенно неблагодарные потомки, что называется, учат стариков жить, объясняя им, мертвым и вечным, в чем они ошиблись, чего не учли, где согрешили, перед кем провинились.
Романтизм предъявил Гете множество счетов, обвинил его во множестве грехов, устами Карла Маркса упрекнул в сервилизме и олимпийском равнодушии и с презрительным равнодушием отвернулся от исповедовавшихся им ценностей: классической формы и универсального содержания. Немецкая сцена, отбросившая гетеанский культ античной классики, провозгласила: Goethe 1st vorbei. И что? И ничего. Не стало немецкой сцены. Не стало того огромного влияния на всю европейскую культуру, которое излучал маленький Веймар во времена великого старца. И только спустя век, в страшные времена фашизма, коммунизма и Второй мировой войны, снова как спасительный свет в конце мрачного туннеля дали о себе знать забытые ценности универсализма, некогда провозглашенные Гете. В прозе этот чуть было не угасший факел подхватил Томас Манн. В драматургии — Бертольт Брехт.
Трудно представить себе двух людей или двух художников более несхожих, чем Гете и Брехт. Один — в широкополой шляпе или парадном мундире с орденом на груди, с пером, под сенью родного дуба; другой — коротко стриженный, в кепке, в очках, с гитарой или за пишущей машинкой в чужом доме, в чужом городе, в чужой стране… Один жил в исполненные надежд времена классицизма и просвещения, другой — в печальную эпоху экзистенциализма; один всю жизнь провел на родине, другой эмигрировал, скитался по всему свету, попал за океан, возвратился и стал одновременно гражданином трех немецких государств; один пользовался покровительством власть имущих, другой принадлежал к пролетариату в прямом и переносном смыслах слова; один основал свой театр еще в юности, другой — незадолго до смерти.
И театры их были совсем разные, там три единства, один день из жизни мифического героя, короля или королевы (Ифигения, Клавиш, Эсфирь, Эгмонт, Эпиметей, Прометей), здесь — зигзаги эпического сюжета, биография реального человека (Ваал, Добрый человек, Артуро Уи, Швейк, мамаша Кураж, господин Пунтила, Галилей); там прозрачная конструкция мифа, здесь эпатирующий прием очуждения, там — три — пять действующих лиц, все главные, здесь — множество персонажей, в том числе второстепенных, там — высокая поэзия, здесь — суровая проза, там — поиск ответа на загадки бытия, здесь — поиск решения проблем социума, тот театр — княжеский и элитарный, этот — сначала диссидентский и только потом государственный и парадный. Все это так — и не так. Достаточно сопоставить проблематику «Фауста» и «Мамаши Кураж», как станет понятно, что это герои одной традиции и одного масштаба. А когда ушел Брехт, снова возникли диссидентский поэтический театр Хайнера Мюллера и неоклассический театр Петера Хакса. Двоичность, двойственность, раздвоение человеческой природы и природы вещей, диалектика, извини за выражение. И никуда от нее не денешься. Нет, я, конечно, понимаю, что все приведенные выше соображения и сопоставления — лишь клише, расхожие стандарты обыденного сознания, за пределы коего выбираются лишь избранные умы. А наши потуги объять необъятное, постичь бесконечное, определить неуловимое, схватить и удержать мысль, мгновенно увядающую в безвоздушном пространстве формулировки, обречены на… На что? Да на повторение. И повторение этих попыток и есть жизнь духа, и есть слияние с прекрасным, и есть человеческое предназначение.
Немецкий театр, как водится, совершил виток: в этой фигуре присутствует некая мистическая пространственно-временная или, если угодно, весовая и масштабная симметрия: Гете, Шиллер — Брехт — Мюллер, Хакс. Красиво, правда?
P. S. У Брехта такое великолепное потомство, а наша сцена все еще застряла на Брехте и ни с места. Жаль.
Итак, мой друг, мы на пороге, порог продлится целый год, не будем к датам слишком строги, тысячелетье настает не вдруг, а как-то постепенно, сначала там, потом у нас, оно наступит непременно… Ну, с Новым годом, в добрый час!
Какое счастье, что есть традиции, то есть совершенно алогичные поводы принимать жизнь с наивным детским доверием и видеть в ней радостные стороны, хотя бы иногда, по праздникам. Хорошо бы помечтать при свечах, сыграть в шарады, спеть что-нибудь эдакое городницкое с друзьями под гитару, посидеть у костра в лесу или, наоборот, купить туфли на высоких каблуках и соорудить яблочный пирог, ах, мой милый Августин, как говорится.
Совсем также недурно покататься на лыжах или сходить на каток. Или в качестве некоторого паллиатива перечитать О’Генри, сказки Пушкина, братьев Гримм, Сельму Лагерлеф, Астрид Линдгрен или, скажем, «Серебряные коньки» несравненной и, боюсь, забытой Мэри Мейп Додж. Можно было бы и самой сочинить рождественскую историю с хеппи-эндом, но это не по моей части. И потому поделюсь с тобой своим самым приятным воспоминаньем этого года. Летом была в Голландии, в маленьком городе Алькмааре, где провела целых два дня у друзей-переводчиков Аннеке и Сервааса Годдейн. Попала я туда из Штралена (это под Дюссельдорфом, в семи километрах от открытой границы с Голландией). Там, на Коровьей улице, есть целая Европейская коллегия переводчиков, где бедняги могут работать хоть двадцать четыре часа в сутки и при этом пользоваться библиотекой, кухней и даже курить, я тебе об этом удивительном заведении писала.