Перевод с подстрочника - Евгений Чижов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну хорошо, я буду в половине девятого.
Алишер поднялся, чтобы идти. Прежде чем попрощаться, он подобрал газету, скомкал её и выкинул в ближайшую урну. Стоило Печигину остаться одному, как все возражения, выдвинутые им Алишеру, чтобы доказать ему (а в действительности, конечно, прежде всего самому себе), что Фуат не может быть автором стихов Народного Вожатого, стали рассыпаться в пыль. Даже если поэт действительно страдает манией преследования (что далеко не факт, ведь в его доме и в самом деле могло быть установлено прослушивание) – безумие вовсе не обязательно должно помешать ему создавать произведения, выдаваемые президентом за свои. Мало ли было безумных поэтов?! Главное же, это разом разрубало неразрешимый узел: один человек – президент Гулимов – отдал приказ о карательной акции в «Совхозе имени XXII съезда КПК», и совсем другой был автором стихов, которые переводил Олег! Это всё так правдоподобно, так хорошо и правильно складывалось, что лучше всяких доказательств убеждало в правдивости Фуата. Не нужно было изворачиваться, пытаясь совместить в одном лице поэта и массового убийцу. Они расходились в разные стороны, и каждый занимался своим делом: один – стихами, другой – политикой.
Но странным образом такое решение не принесло облегчения. Печигин поймал себя на том, что продолжает снова и снова перебирать в памяти разговор с Фуатом, ища недостоверные детали, чтобы опровергнуть весь его рассказ. Трудно было смириться с тем, что за стихами, над которыми столько бился Олег, стоит не образ с плакатов и телеэкрана, а этот рыхлый толстяк, пьяница и сластёна, со своей грязной старостью, безудержным хвастовством и помешательством… День клонился к вечеру, Олег проходил мимо закрывающегося рынка: торговцы вывозили на громыхающих тележках товары, а закутанные до глаз уборщицы сметали широкими метлами в огромные кучи обёрточную бумагу, рваные пакеты, объедки и прочий мусор торговли, поднимая облака тусклой пыли, повисавшие в воздухе. Розовея в последних лучах солнца, пыль оседала на продавцов и покупателей, на бедных и богатых, на вещи и людей, уравнивая их между собой. Некоторые лотки еще были открыты, и оттуда кричали уборщицам, чтобы не мели в их сторону, один козлобородый старик погрозил им кулаком, другой даже плюнул в направлении едва различимой сквозь пылевую завесу завёрнутой фигуры, но всё это было напрасно – женщины словно не слышали, как если бы человеческое слово больше не достигало их ушей, и равномерно взмахивали метлами, точно выполняли работу судьбы, сгребая в мусор отбросы прошедшего дня. Рынок стремительно пустел, и там, где полчаса назад кипела торговля и яблоку негде было упасть, оставались теперь лишь мусорные горы, ждущие, чтобы их отвезли на свалку. Олег поискал над крышами руку памятника Народному Вожатому, обычно помогавшую ему ориентироваться в путанице переулков и улиц Старого города, и не нашёл – ее заслонило плотное пыльное марево. Только миновав рыночную площадь, он увидел её там, где она всегда была прежде, и почувствовал, что рад этому.
Вернувшись домой, Олег первым делом принялся перечитывать подстрочники и свои переводы. Теперь сквозь каждое стихотворение он видел беспрерывно жующего сладости, распираемого самоупоением Фуата, любая строка звучала в сознании его голосом. Как могло нравиться Олегу это многословие, полное повторов, пустой риторики и вычурных метафор?! Что находил он в этих длиннотах, банальностях и высосанных из пальца сравнениях?! Сейчас ему стало очевидно, что это чистой воды графомания. И к тому же графомания помешанного! От нескончаемых перечислений, претензий на всеохватность и космический размах так и веяло безумием. Если в самом деле, как утверждал Тимур, эти стихи ложатся в основу государственных планов и программ, то не приходится удивляться, что страна катится в пропасть. Выходит, Коштырбастаном правит не явленная в поэзии Гулимова воля неба, как представлял это Касымов, а воплощённое в ней графоманиакальное безумие Фуата!
Олег собирался перевести до завтра еще одно-два стихотворения, но теперь не мог заставить себя даже дочитать до конца уже сделанное. Вместо этого рука сама потянулась к тетради для записей. «Приходится, похоже, признать, что Алишер прав: стихи Гулимова, скорее всего, принадлежат Фуату, а сам он не поэт, облечённый государственной властью, а обыкновенный диктатор. Почему это так обескураживает меня? Почему так не хочется с этим соглашаться? Я ведь с самого начала подозревал подобное. (Или только теперь мне так кажется?) Меня же не удивило, когда Тимур признался, что это он сделал Гулимова тем, кто он есть. Откуда тогда сейчас эта растерянность? Видимо, я так долго пытался проникнуть в образ Народного Вожатого, что не заметил, как он сам проник в меня. Теперь я гляжу на него глазами коштыров, для которых нет других ориентиров в окружающей их со всех сторон бесконечности. Ведь и Тимур убеждён, что он пророк, пускай и один из многих тысяч, и для Фуата он чуть ли не новый Рембо местного значения. (Хотя что значит “местного значения”? На территории Коштырбастана запросто поместятся три или четыре Франции!) Завтра я наконец встречусь с ним лицом к лицу. Говорить с ним о стихах, конечно, нелепо. Значит, главный смысл этой встречи в том, чтобы я передал ему послание от оппозиции. Еще не поздно отказаться. Но я этого не сделаю».
Написав эту фразу, Олег вдруг увидел себя со стороны, за столом, принадлежавшем бывшему владельцу дома, вспомнил его письмо из лагеря и ясно почувствовал, что пути назад нет. Нежданный прилив вдохновения подтолкнул его руку, и он повторил ещё раз:
«Я этого не сделаю. Возможно, в передаче послания оппозиции – смысл всего моего путешествия в Коштырбастан. За оппозицией – понимание реальной ситуации в стране и законов экономики, за властью – присвоенная ею поэзия с растворённым в ней безумием Фуата. Я стану посредником между ними. Благодаря мне они заключат соглашение. Как сказал поэт: “Соединив безумие с умом, среди пустынных смыслов мы построим дом, училище миров, неведомых доселе”… Да, ради этого стоило сюда ехать. Кто знает, может, моя встреча с Гулимовым действительно спасёт страну от катастрофы, послужит освобождению политзаключённых, станет поворотным моментом коштырской истории? И тогда в стране, где следов не остаётся, всё-таки сохранится мой след?»
Печигин отложил ручку, поглядел в окно. С улицы донеслось овечье блеяние. Очевидно, кто-то из соседей держал во дворе одну или нескольких овец.
Наутро Олег проснулся от крика старьёвщика. Среди непонятных коштырских фраз можно было расслышать и русские: «Старый ковёр-палас покупаеммм! Старый холодильник, стиральный машинка покупаеммм!» Повернувшись на другой бок, подумал, запоминая: «В день встречи с Народным Вожатым меня разбудил старьёвщик». Бывают события, чья исключительность, как увеличительное стекло, направлена на всё, что им предшествует, придавая значение любым пустякам. Встав, долго не мог отыскать запропастившийся носок. «Ну вот, мне сегодня с президентом встречаться, а я носка найти не могу!»
Не успел Олег одеться, как увидел в окно, что к дому подъехал побитый бежевый «москвич» старой модели, какого в Москве уже, наверное, не встретишь, с папкой под мышкой из него быстро вышел Алишер. С порога, выжидающе улыбаясь, протянул папку Олегу. Он был в белой, доверху застёгнутой рубашке и сильно пах одеколоном. Печигин кивнул ему, взял папку и положил на стол, к своим переводам. Алишер воспринял это как согласие на передачу послания и весь просиял, Олегу даже представилось, что он собирается заключить его в объятия. На всякий случай отошёл на пару шагов и предложил Алишеру завтрак. Тот, вопреки ожиданиям, не отказался. Он вообще был необычен сегодня, торжественно-праздничен, казалось, только врождённая сдержанность мешает ему пуститься с Печигиным в длинный задушевный разговор. И этот одеколон, с которым он явно переборщил… Пока Олег накрывал на стол, он рассеянно ходил по комнате, разглядывая обстановку, которую в прошлый свой визит не замечал, взял и принялся вертеть в пальцах, с любопытством изучая, шариковую ручку Печигина, хотя в ней не было ничего особенного. За завтраком всегда отказывавшийся от угощения Алишер ел жадно, больше всего налегая на конскую колбасу казы, улыбаясь при этом Печигину через стол с таким видом, точно собирался сказать что-то очень важное и только набитый рот мешал ему это сделать. Наконец, прожевав, произнёс задумчиво: