О нас троих - Андреа де Карло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Лондоне Марко жил совсем не там, где я искал его год назад, а в цокольном этаже двухэтажного здания в глухом переулке рядом с Темзой. Квартира была почти пустая: двухспальная кровать в его комнате и односпальная в комнате для гостей, да стол на козлах и три стула на кухне. На голых белых стенах — ни картин, ни фотографий, ни книжных полок; на деревянном полу валялись несколько книг карманного формата и какие-то письма. Остальные вещи Марко лежали в его дорожной сумке или у кровати, аккуратно разложенные, будто вещи моряка или странного монаха-авантюриста. Здесь царил тот же дух чистоты и отрешенности от мира, что и на старом чердаке в Милане: Марко инстинктивно стремился оставлять как можно меньше следов, не накапливать остатки прожитой жизни. Полная противоположность пестрому беспорядку, в котором я жил все последние месяцы в доме Мизии.
Поначалу мне казалось, что Марко уже не оправится: он не ел, не спал, не брился, ходил в одних и тех же вещах, не отвечал на телефонные звонки. Почти все время сидел у себя в комнате, если и выходил, то с отсутствующим лицом и в наушниках: он все время слушал одну и ту же кассету Боба Дилана периода его религиозных поисков. Всякий раз, когда я передавал, что ему звонят по срочному делу, или уговаривал пойти погулять, или приносил сэндвичи с тунцом и салатом, которые покупал на углу улицы, или хотел вместе с ним обсудить, что произошло и почему, чтобы понять наконец, как так получилось с Мизией, — он отвечал, не глядя на меня: «Мне не интересно, спасибо». Ту же самую фразу и тем же тоном не раз говорила мне Мизия: видно, они переняли друг у друга среди прочих привычек еще и эту.
Я старался не слишком на него наседать, хотя бы потому, что сам был не в лучшей форме и только следил за ним на расстоянии, оглядывал каждый раз, когда он проходил по коридору. Мне хотелось работать и дальше, и я и перевез из Парижа все холсты и краски, но не мог ни сосредоточиться как следует, ни как следует расслабиться. Март в тот год выдался холодный: отопление не работало, в квартире было влажно и темно. Но я не знал, как сказать об этом Марко, когда он в таком состоянии, и спасался тем, что надевал на себя по два свитера сразу, иногда еще куртку, да старался побольше двигаться.
Я скучал по маленькому Ливио, которому так долго был почти-отцом, почти-матерью, почти-братом; скучал по Мизии, хотя близость к ней и выбивала почву из-под ног. Волновался за них обоих и почти каждую минуту, днем и ночью, находил новые поводы для беспокойства. Хорошо ли ест маленький Ливио и что; играет ли он вдоволь, и во что; действительно ли Мизия собирается завязать с наркотиками, как обещала мне, или все будет еще хуже, чувствует ли она себя защищенной от мира и от самой себя? И правда ли Томас Энгельгардт — самый надежный и порядочный мужчина на свете, способный позаботиться о Мизии и ребенке, как она не раз заверяла меня перед моим отъездом?
Порой меня мучили сомнения: что, если я, как трус и эгоист, просто ухватился за первую попавшую возможность и, уехав от них, тем самым сбежал от все возраставших трудностей? Может, не напиши я письмо и не появись внезапно Марко, Мизия и не ухватилась бы за предложение Энгельгардта, а не окажись меня в ее доме в роли няни и «жилетки», у нее не было бы ни времени, ни настроения ходить по ресторанам и выслушивать предложения руки и сердца? Я гнал от себя воспоминания о том, сколь тщетны были все мои попытки защитить ее или в чем-то ее убедить, но в памяти вдруг снова всплывало, какая чудовищная паника охватила меня в ту ночь, когда приехал Марко, и мне казалось, что и впрямь ничего не оставалось, как уехать. Но как я ни успокаивал себя, этого хватало ненадолго, опять меня охватывали сомнения: выходит, я взял на себя ответственность за нее и маленького Ливио, а потом предал их? Я пытался понять, сколько можно терпеть ради друга усталость, отчаяние и свое бессилие, и когда дружба превращается в миссионерское служение или в безответную, двусмысленную, тайную любовь. И еще: зачем я переехал от Мизии к Марко и правильно ли, что я все время цепляюсь то за одного, то за другого, а не живу самостоятельно. И наконец: невидимая связь между нами помогала или же роковым образом каждому из нас мешала наладить свою собственную жизнь?
Весь день и большую часть ночи я мучился сомнениями, пытаясь работать в маленькой гостиной в пустом, холодном полуподвале, а Марко часами сидел на полу своей комнаты, не подавая признаков жизни.
Потом Марко пришел в себя, обескураживающе-резко — именно так у него обычно и менялось настроение. Он сам подошел к телефону, опередив меня, так что мне не пришлось в очередной раз говорить, что его нет дома: я слышал, как он с кем-то громко разговаривает и даже смеется у себя в комнате, за закрытой дверью. Около восьми вечера он зашел в гостиную — возбужденный, тщательно выбритый, в чистой одежде.
— А не поехать ли нам на вечеринку, а то сидим здесь, как больные кроты? — сказал он.
— На вечеринку? — повторил я.
— Давай же, собирайся, — сказал Марко, а сам уже стоял в дверях.
Мы вышли на улицу; Марко быстро шел, быстро говорил и размахивал руками, словно десятки световых лет отделяли его от состояния, в котором он находился лишь несколько часов назад.
— Ну что за сантименты, — говорил он мне, — пережевывать, что там было в прошлом, да еще и пытаться докопаться до первопричины, дать сегодня ответы на все те вопросы, на которые не ответил тогда. Посмотри со стороны, и тебе сразу станет легче и стыдно за себя. И если мальчик растет, не зная, кто его отец и ни разу его не видев, какая тут может быть особая, тайная связь с отцом? Ведь он же даже не знает, кто его отец?
— Наверно, — отвечал я, поддавшись его напору, хоть меня все равно царапали сомнения.
— Смешно да и только, — продолжил Марко. — Нам кажется, что мы хозяева своей жизни, но это не так. То немногое, что оказывается под нашим контролем, просто ерунда по сравнению со всем остальным. Посмотришь на себя со стороны — и смеяться хочется, не плакать. Надо идти вперед, черт побери, соскрести с себя всю эту накипь сочувствия самому себе.
Мы почти бежали по тротуару; он тряхнул меня за плечо.
— Что скажешь, Ливио? Что скажешь, мать твою?
Его переживания из-за Мизии и сына сменились яростной эйфорией; у Марко блестели глаза в свете фонарей, в его движениях была особая пластика — настоящее дитя городских джунглей.
Мы перешли забитую машинами улицу: он задирал водителей, кричал: «Стой, ублюдок». И шел вперед, не боясь попасть под колеса; это было типично для него: действовать не-осмотрительно, нерассудительно, как мальчишка.
Вечер выдался холодный, мы шли все быстрее, и я начинал отставать от Марко, а он опять прибавил шагу, словно убегал, в ярости и недоумении, от чувств, которые не хотел за собой признавать. Он протащил меня до самого конца по Кингс-Роуд, мимо пабов, баров, киосков с гамбургерами, битком набитых вегетарианских ресторанчиков, все это время говоря со мной и жестикулируя.
— Чтобы нормально жить, нужен самоограничитель мыслей, — говорил он мне. — Если хочешь, самоограничитель чувств. Главное, не потонуть в жизни других людей, согласен?