Шахерезада. Тысяча и одно воспоминание - Галина Козловская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я умудрилась в субботу упасть и довольно сильно ушиблась (шел сильный дождь, и земля стала скользкой, несмотря на песчаность). Всё же в воскресенье мы поехали с Женей и Борей[187] к Ангелине Васильевне Фальк[188] и посмотрели много его работ. Есть прекрасные вещи, хотя не всё мне у него нравится. Совершенно очаровательна она – умница, тонкая, поэтичная, удивительного внутреннего изящества человек. Своей прелестью и благожелательностью она сдула с меня остатки мути, навеянной «ведьмой» Надей М.[189], и я снова очистилась душой.
Что-то я всё меньше и меньше склонна людям прощать недоброту, злопыхательство и осудливость. При этих выплесках у меня потом долго муторно на душе, и я долго это изживаю в себе.
Я, по-видимому, пробуду здесь безвыездно числа до двадцать пятого – двадцать шестого, дней семь пробуду в Москве и, вероятно, улечу домой второго. Боря в воскресенье уехал путешествовать в Сибирь и за мной уже не вернется. И мои московские друзья меня посадят в самолет, а там меня встретят.
Боря окончательно и бесповоротно влюбился в Вас. Спасибо, дорогой, что Вы были так добры к нему.
Так же спасибо за стихи Николая Степановича[190]. Можно ли мне их повезти в Ташкент, потом с оказией верну? Мне здесь так много надо прочитать (до боли в глазах), а комкать заглотом стихи не хочется. Если вернуть надо – при отъезде – верну.
Странная случилась со мной вещь в этот мой приезд. Я вдруг ощутила нежность к Москве, мне захотелось вернуться домой к своим, в свою среду, к родной природе. Все эти годы я не могла простить какой-то нашей насильственной отторгнутости. Мне всегда бывало больно и горько. И вдруг горечь исчезла: я смотрела на места былых обитаний, и было грустно, но светло. Я глядела словно в глаза юности, узнавала и вспоминала приметы давнего и не знала только, признают ли они меня, нынешнюю, неузнаваемую. Вчера через поле донесся звон из патриаршей церкви[191], и я помолилась за Вас, чтоб Вы поправились и были всегда здоровы. Всё думаю, что лежит там, в дальних далях за пустыней и солончаками, что зовет меня вернуться обратно – одинокий журавль над водоемом, который раскроет мне вместо объятий крылья, да молчаливая могилка, хранящая все, что я любила на этой земле. И нет меры сиротству! Как писал Гоголь – «Грустно оставленному, и нечем помочь ему».
Милый друг, как поправитесь – черкните мне несколько строк, успокойте и порадуйте меня.
Крепко Вас обнимаю.
Всегда любящая Вас
Р. S. Три дня назад, на соседней даче скончалась Лиля Брик[192].
Открыть утром 21 августа в день вашего рождения
[Надпись на запечатанном конверте]
Дорогой и бесценный друг Владимир Брониславович!
Хочу, чтобы в Ваш день – первые слова были мои. Конечно, люди всегда членят Время, но разве есть большая единица для его измерения, чем мы сами, наша жизнь, наш первый крик на земле, наше долгое дыхание?
Пусть это дыхание будет у Вас долгим, легким и неутраченной сладостности.
Но лишь самые мужественные люди – поэты – вступают в единоборство со Временем. Они пытаются его остановить и подчинить себе великой силой слова, противопоставляя ему Память.
И Вы знаете радость этого бега – разве Вы не отдаете свою жизнь воссозданию утраченных мгновений? Ловите их, закрепляйте их памятью сердца и разума, не отдавайте забвению[193].
Ну, а как быть мне, женщине, долго-долго противоборствовавшей Времени, не признававшей его власти над собой? Я не гналась за ним, не вымаливала милости, и хотя оно пудрило мне голову серебром – я смеялась над ним и бросала ему вызов.
В иерархии жизни – над Временем стоит Судьба. А Судьба дала мне великий дар – женскую красоту. Теперь никто не расценит эти слова как запоздалое и нескромное бахвальство. Этому противостоят моя правдивость и чувство жизненного такта.
Но я хочу, чтоб Вы поняли, что всегда делало мое существование ликующим и победоносным. Когда моему отцу Христиан Георгиевич Раковский сказал, что его дочь – самая красивая девушка в Лондоне, я это знала по той радостности, с которой несла себя через дарованную мне жизнь – в юном и беспечном удовлетворении, когда я считала, проходя по улицам, сколько людей обернулось мне вслед. Я читала себя в глазах людей и всегда любила и ценила это свое торжество. Именно оно несло мне счастье и много любви, всю жизнь бывшей моим уделом. Я знала великую власть над многими мужскими судьбами, и жизнь приучила меня быть владычицей.
Мне надо бы петь ей гимны. Даже когда женщине самой природой положено стать смиренной и признать отреченье, я знала такие взлеты, перед которыми замирала в суеверном изумлении.
Но вот моя сила покинула меня. Осталась вся острота чувства жизни, вся полнота ощущения акмея существования – а могущество исчезло.
И вдруг я почувствовала слабость. Мне не захотелось больше жить без своего прежнего дара. Я была, быть может, самой смелой, самой мужественной (потому что была счастливой) женщиной на Земле. Представляете ли Вы, сколько мне нужно сейчас отваги, чтобы смотреть в лицо своему поражению?
Простите, милый друг, что омрачаю это письмо своим впервые в жизни появившимся эгоцентризмом. Но для Вас я неизменно буду такой, какой была всегда, – открытой и полной добрых чувств и большой дружественности.
Крепко Вас обнимаю. Пусть Вам будет хорошо с Вашими друзьями. В Михайловском сорвите листок с осенявшего Александра Сергеевича дерева и пришлите мне в мою Азию. Я вложу его в стихи, стоящие всегда в моем изголовье. Его душа коснется его же строк, и что-то замкнется, и я буду причастна к еще одной таинственной радости. Да хранит Вас Бог.
Р. S. Теперь уж напишу из дома.
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
5 октября 1978
Милый друг мой Владимир Брониславович!
Не сердитесь на меня за мое молчание. По моем приезде жизнь начала мне отваливать щедрые порции того, что принято сейчас называть «отрицательными эмоциями». Быстренько разгорался диабет, увеличился сахар в крови, и я скуксилась и хандрю. Так мы и общаемся с жизнью – она мне горечь, а я ей в ответ сахарком.