Город не принимает - Катя Пицык
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Бабушка!
Беря из Лизиных детских холодцеватых, бескостных рук мокрый стакан, я уловила в лице и позе девочки отвращение, вызываемое, возможно, моим запахом, возможно, внешним видом, а возможно, и чем-то, имеющим гораздо более обширную природу, распространяющуюся далеко за пределы внешних признаков. Я испугалась этого отвращения. Как пугаются иррационального: кожей. Но мой страх погас на корню, не успев осветить ни микрона из потаенного в глубинах реальности: у меня не хватило физических сил для пребывания в этом страхе и тем более для соединения с ним. Складки одежды и постели, сбиваясь, опоясывали меня, впечатывались в размякшую от пота и грязи кожу, становясь неотъемлемой частью самоощущения тела: уже непонятно было, я ли чувствую поверхность ткани, или ткань чувствует поверхность меня. То есть жизнь моя состояла сплошь из одного осязания кокона, в котором явственно присутствовали две щели к свету: глаза. Но они были склеены засохшим гноем. Я сделала несколько глотков и погрузилась в растительное существование. Прошло минут десять, а может быть, и пара часов. А может быть, наступил следующий день. В коридоре раздался телефонный звонок. Анна Романовна заглянула в комнату. О чем-то спросила. Ушла. Бросив дверь недозакрытой. Послышался ее голос.
– Але! Да… нет, не подойдет. Спит.
Звонила моя мама.
– Ну да, да… плохо… Ну, так это, мы-то уж смотрим за ней, как за своей, не волнуйтесь. Чего уж, все мы христиане, да… Уж ходим тут, ухаживаем, делаем все, что она ни попросит…
Я заплакала. Через ссохшиеся ресницы вылилось несколько очень горячих слез. Не могу сказать, что мне стало так уж жалко себя. Мне стало жалко маму, которая любила меня и которая не знала правды. Мне стало жалко правды. За несколько последних дней я могла тихо скончаться под одеялом. Никто не заметил бы этого. И вот, маму отделили от правды, да еще и так запросто, так грубо! – вершители обходились без всякого изыска! Но почему? Каким образом это становилось возможным? Как возвыситься до пребывания во Христе за счет одного стакана воды, пронесенного каких-то пятнадцать шагов – от раковины до кровати? Продолжив свое голодное и неподвижное лежание, я уже не спала. Я думала. Инна, Агата, Анна Романовна, Мария, дрессировщики иеговистов, грабители. Кто они? Люди ли это? И если люди, то где они были раньше? Почему во времена моей жизни в родительском доме они не давали о себе знать?
* * *
Первый после болезни рабочий день пришелся на пятницу. Иеговисты явились в одиннадцать утра. Свежие брошюры лоснились, как шоколадные деликатесы в обертках. Ия Саввина протянула мне пачку. Пришлось снять резиновые перчатки, чтоб не марать обложки, по крайней мере прямо при женщинах. Я объяснила, что, вернувшись на работу после недельного отсутствия, слишком занята уборкой и «заниматься» сегодня не смогу. Они понимающе кивали.
– Главное, что вы хотите! Вы хотите учиться чистому поклонению Христу. Для этого обязательно надо изучать Библию. Все изучают… Ведь этот процесс начался в 1914 году…
– Какой процесс? – спросила я, стирая тыльной стороной ладони пот под носом.
– О, ну это уже, знаете, такая сложная тема, отдельная… Об этом мы поговорим в свой черед.
– А! Разумеется, – я тоже с чувством покивала.
– Да, сначала мы пойдем по порядку, будем изучать Библию, прямо вот от начала и пойдем, и пойдем… Библия приготовляет нас к добрым делам… Ее надо чита-а-ать, – заключила она, ударяя на «тать» и растягивая «а» по-московски, открывая гласную на триста шестьдесят градусов.
Попрощавшись со спасительницами, я вошла в кабинет и сбросила пачку новых брошюр на тумбочку, поверх накопленных старых. Конструкция кучи покосилась, и журналы, скользя, посыпались на пол. Я решила прибрать все это как следует, сложить, например, в тумбочку: ровно подогнать в стопку и закрыть от глаз для порядка. Заглянув внутрь тумбочки, я обнаружила одинокую пачку листов А4. В общем-то, не собираясь их просматривать, я взяла листки, чтоб отложить в сторонку, на время, а потом вернуть обратно, когда стопка будет готова, на самый верх (вдруг кто-то хватится?). Но взгляд мой скользнул по титульной странице. Крупным шрифтом значилось: «СТИХИ». И ниже: «Александр Померанец». Я присела. Прямо на пол.
Внутри листков оказалась дежурная вода. За время написания предисловий я свыклась с ней, как с родной. Все то же: зимнее лето беспамятной реки, всеведущая печаль державинского пламени, вбирающие запах внешние глаза, бездомные руки безмятежного Гамлета, забытые богами петровские отдушины и т. д. и т. и. Стихийно в голову пришло простое до боли соображение: Померанец – не армянская фамилия! Это же псевдоним! Господи, Алик писал стихи. И носил творческий псевдоним вместо фамилии. Передо мной раскрылась панорама личности «богатого человека». Панельный дом в Купчино. Квартира, обклеенная дорогими обоями. Жена – домохозяйка. Любовница – рабыня. (Очень кстати проживающая по соседству.) Офис – в дерьме. Бизнес – идет. Все глубоко удовлетворены. Пьянство – рекой. И деньги рекой. Протекающей мимо жены и любовницы в сторону толпы гопников, плохо пишущих и сильно пьющих. То есть Померанец был не просто «богатым», а «богатым», отказавшим в комфорте жене и любовнице. Во имя святого искусства. Собственно, Померанец покупал себе среду, состоящую из людей, максимально близких ему по духу: все они так же сильно любили писать, и все они делали это так же бездарно. Они жили поэзией! Дышали поэзией! Но, не имея возможности (или желания) прорваться в ремесленничество, обосновались на некоем альтернативном уровне творения, включающем сугубо жизнь и дыхание, без единой капли труда. Союз давал тунеядцам и графоманам фантастическую возможность легализоваться в качестве поэтов! Возможно, именно это объясняло всегда поражавшее меня отторжение средой Союза людей талантливых и ярких. Все становилось на свои места. Для полноты картины не хватало ответа только на один вопрос: почему Алик был так невероятно скромен?! Почему армянин, купив себе целый мир «русских поэтов», не воспользовался законным правом читать с трибуны? Почему, затеяв и оплачивая всю эту кашу, он прятал свои стихи в тумбочке, годами не выдавая себя? Стеснялся? Боялся? Кого?
В кабинет вошла Альбина. Я быстро припрятала стихи, захлопнула тумбочку и сделала вид, что собираю рассыпанные по полу журналы.
– Привет, – сказала Альбина, просияв. И по одному ее слову я поняла, как сильно она скучала.
* * *
Как правило, мы ужинали в разное время. Так было удобнее. И я считала, что мы обе негласно учитываем это. Но однажды вечером мне вдруг показалось, что Анна Романовна намеренно совпала со мной во времени ужина. Она затянула с разговором по телефону (который с двадцатой минуты явно не шел), потом прилегла с газетой, оставив дверь в комнату распахнутой настежь (прилегла совершенно некстати: детям пора было есть), потом снова присела у трюмо в коридоре и, охая, копалась в записной книжке, будто планируя сделать еще какой-то важный звонок. И только когда я закончила с мытьем полов, она вдруг спохватилась кормить Лизу и Сашу (с опозданием на час пятнадцать). Таким образом, придя к своим обыкновенным девяти часам в кухню, я застала Анну Романовну в процессе лепки котлет. Что, в общем, не могло вызывать во мне претензии: мы не обязывали друг друга к определенному графику. То есть повода к анализу не было. Старуха просто проваляла дурака. Имея на это право.