Лев Африканский - Амин Маалуф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Безвластие неплохо уживается с радостями жизни! — заметил он и повел меня в таверну для моряков. — Там подают самую лучшую местную рыбу и отличные вина.
Ни объедаться, ни уж тем более напиваться по возвращении из паломничества мне не хотелось. Но после долгих недель, проведенных в море, я решил не отказывать себе в небольшом празднике.
Едва мы вошли и стали осматриваться в поисках свободного столика, как до меня долетел обрывок фразы, привлекший мое внимание, и я прислушался. Один моряк рассказывал, как на площади в Оране видел выставленную на обозрение голову Арруджа Барберуссы, убитого кастильцами и возимого ими из одного порта в другой.
Я стал рассказывать Аббаду о корсаре, о моем посещении его лагеря, о поручении, которое выполнял от его имени в Константинополе. Как вдруг мой товарищ сделал мне знак говорить тише.
— За твоей спиной два сицилийских моряка — молодой и старый, слушают тебя с нескрываемым интересом.
Я украдкой обернулся. Повадка наших соседей внушила мне беспокойство. Мы поменяли тему беседы и успокоились, только когда те вышли.
Час спустя мы тоже покинули таверну и в веселом расположении духа отправились прогуляться по мокрому песку вдоль моря. Ярко светила луна.
Только мы миновали несколько рыбацких хижин, как вдруг перед нами выросли подозрительные тени. Нас вмиг окружили с десяток вооруженных ножами и саблями людей, среди которых я без труда узнал наших соседей по таверне. Один из них на ломаном арабском выкрикнул несколько слов; я тотчас сообразил, что если мы не хотим тут же распроститься с жизнью, не следует ни отвечать, ни двигаться. Секунду спустя мы уже лежали на земле.
Последнее, что я помню, — это кулак, который опустился на голову Аббада. После чего я и сам погрузился в мучительную, душную тьму.
Мог ли я догадаться, что таким образом начиналось самое невероятное из моих путешествий?
И не видел я больше ни земли, ни моря, ни солнца, и не было конца этому путешествию. Во рту горько-соленый привкус, голова тяжелая, боль во всем теле, чернота вокруг. В трюме стоял запах дохлых крыс, плесени и невольников, побывавших здесь до меня.
Итак, я превратился в раба, сын мой, и стыд переполнял меня. Мне, чьи предки победителями прошли по Европе, предстояло быть проданным какому-нибудь князю или богатому купцу из Палермо, Неаполя, Рагуз, если не хуже того, какому-нибудь кастильцу, который заставит меня до конца испить чашу унижений.
Возле меня, закованный в такие же цепи, лежал в грязи, как ничтожнейший из смертных, Аббад ле Сусси. Я стал разглядывать его, видя в нем самого себя. Еще вчера он гордо попирал капитанский мостик своей каравеллы, улыбаясь одним, награждая пинками других, и морская стихия со всеми ее волнениями была ему нипочем.
Я шумно вздохнул. Мой товарищ по несчастью, оказывается, не спал и, не открывая глаз, принялся молиться:
— Алхамдулиллах! Алхамдулиллах! Возблагодарим Господа за все его благодеяния!
Для богохульства момент был явно неподходящий, и потому я подхватил:
— Станем благодарить его ежечасно. Но за что ты хотел бы отблагодарить Его в данную минуту?
— За то, что Он избавил меня от того, чтобы грести, как те несчастные, чей стон доносится сверху. Благодарю Его также за то, что оставил меня в живых и в хорошей компании. Разве у меня нет уже трех причин, чтобы вознести Ему хвалу?! — Он выпрямился. — Я никогда не прошу у Бога, чтобы Он предохранил меня от бед, только о том, чтобы предохранил меня от отчаяния. Верь мне: когда Всевышний выпускает тебя из одной своей руки, он подхватывает тебя другой.
Аббад был прав, сын мой, и даже больше, чем ему казалось. Разве в Мекке я не держался за правую руку Господа? В Риме же мне предстояло жить, чувствуя, что Он держит меня своей левой ладонью!
Моим похитителем оказался человек известный и богобоязненный: Пьетро Бовадилья, почтенный сицилийский пират лет шестидесяти, душегуб, страшившийся отдать Богу свою душу в состоянии, неподобающем истинному христианину, словом, ощутивший потребность исправиться и свершить нечто богоугодное. Либо угодное его представителю на земле — Льву X, понтифику, предводителю всех христиан.
Я предназначался Папе в подарок и был вручен ему со всеми возможными церемониями в воскресенье, 14 февраля, на празднике святого Валентина. Меня об этом предупредили накануне, и до рассвета я провел, прислонившись к стене своей камеры, без сна, прислушиваясь к уличному шуму, смеху стражника, падению в Тибр какого-то предмета, плачу новорожденного, всему тому, что в темноте и одиночестве разрастается до неслыханных размеров. С тех пор как меня доставили в Рим, я страдал бессонницей и в конце концов догадался, что делало здесь время столь тягостным и непереносимым: в большей степени, чем отсутствие свободы или женщины, это было отсутствие голоса муэдзина. Никогда до тех пор не приходилось мне неделю за неделей проживать в городе, над которым не возносится призыв к молитве, отмечающий часы, заполняющий собой пространство, успокаивающе воздействующий на людей и город.
Прошел уже месяц с тех пор, как меня заточили в замок. После тяжелого плавания и бесконечных заходов в порты, я был высажен на набережной Неаполя, самого многолюдного из итальянских городов. Один, без Аббада. И препровожден в Рим по суше. Свидеться со своим товарищем мне выпало лишь три года спустя при весьма любопытных обстоятельствах.
На мне по-прежнему были цепи, но, к моему великому удивлению, Бовадилья счел нужным извиниться передо мной:
— Мы находимся на испанской территории[52]. Если солдаты увидят мавра без цепей, они непременно накинутся на него.
Его уважительный тон позволял надеяться, что отныне со мной станут обходиться милосерднее. Так и случилось, стоило мне оказаться в замке Святого Ангела, величественной крепости цилиндрической формы, в которую ведет винтообразный пандус. Разместили меня в крошечной комнатке, в которой стояли кровать, стул и деревянный сундук, словно речь шла не о тюремном заключении, а о скромном постоялом дворе, с той лишь разницей, что дверь была очень прочная, тяжелая и запиралась снаружи.
Десять дней спустя я принял посетителя. По тому, с какой предупредительностью отнеслась к нему охрана, я понял, что это лицо, приближенное к Папе. Он почтительно приветствовал меня и представился: флорентиец, Франческо Гвичардини, губернатор Модены, дипломат на службе Его Святейшества. Я также назвался, перечислив все свои имена, титулы и выполненные миссии, не забыв упомянуть ни об одной, какой бы компрометирующей меня она ни была, от Томбукту до Константинополя. Мне показалось, мой посетитель пришел в восхищение. Мы беседовали по-кастильски, на языке, который я довольно сносно понимал, но на котором с трудом изъяснялся. Он старался медленно выговаривать слова, а когда я извинился за собственное невежество, любезно заметил: