Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы - Вячеслав Недошивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так начался почти семилетний роман ее. Она запомнит его первые вопросительные – украдкой – взгляды, то, как он ходил по комнате, как, закурив, присаживался у печки, чтобы дым вытягивало в трубу. Пишет, что ей сразу стало «привольно, просто и легко». А когда собралась уходить, Блок торопливо сунул в ее муфту, к ее горячим рукам ту мусагетовскую книжечку. Она успеет прочесть на обложке – «Ночные часы»… Потом он подарит ей шесть своих книг. На последней, на сборнике «Седое утро», напишет: «Надежде Александровне Нолле эта самая печальная, а, может быть, последняя моя книга. Октябрь 1920». А она и сама будет помогать ему выпускать книги, искать издательства, вести переговоры с театрами, собирать вечера, слать посылки. Дружба, похожая на любовь, и любовь, напоминающая дружбу.
Вообще в Петербурге у Блока была тьма романов, а в Москве, кажется, – одна она. В год, когда поэт познакомился с Надей, у него как раз состоялась встреча с его «Кармен» – с Андреевой-Дельмас. До того была «Снежная маска» – актриса Волохова. Я не говорю о тайных, но преданных поклонницах поэта, которые порой обцеловывали дверную ручку его квартиры или – известный случай! – незаметно преследовали на улицах, украдкой подбирая за ним окурки и пряча их в «заветную» коробочку. Было, было!.. Что говорить, даже гимназическая еще любовь Блока – Ксения Михайловна Садовская – до самой смерти хранила его письма. Ей, когда в нее влюбился семнадцатилетний Блок, было тридцать семь. Статская советница, мать троих детей, а вот поди ж ты, хранила письма, когда он писал их ей еще на Фонтанку, где жила (С.-Петербург, наб. Фонтанки, 116). Как стало известно недавно, потеряв в Гражданскую детей, мужа и состояние, она нищей старухой окажется в одесской больнице, где врач узнает в ней «героиню» стихов Блока из цикла «Через двенадцать лет». Совпадет с ее инициалами посвящение: «К.М.С.». «Выяснилось, – пишут ныне, – что неизлечимо больная полубезумная женщина и есть та синеокая богиня… О посвященных ей бессмертных стихах она услышала впервые…» Но, когда Садовская умрет, тогда только и узнают, что, «потеряв решительно всё, старуха сберегла пачку писем», полученных от влюбленного мальчишки двадцать пять лет назад. В подоле юбки найдут зашитыми двенадцать писем его, перевязанных крест-накрест алой лентой. Вот ведь как любили его! А он любил, кажется, одну Любу – «принцессу» из Боблова, «Офелию» из Шахматова, ту «маленькую Бу», как звал ее дома. Может, это и есть – главная тайна? Ведь в 1916-м он запишет в дневнике: «У меня женщин не 100–200– 300 (или больше?), а всего две: одна – Люба; другая – все остальные…» А еще одну запись, и тоже от 1916-го года, без острой жалости к нему читать трудно: «Ночью, – пишет он, – из комнаты Любы до меня доносится: “Что тебе за охота мучить меня?..” Я иду с надеждой, что она – сама с собой обо мне. Оказывается – роль. Безвыходно всё…» Да, сцена мстила ему, и мстил Петербург – тоже, образно говоря, сцена с кулисами-туманами и тяжкими, будто колосники, тучами над водой.
Спасала Москва. Он рвался туда, где испытал когда-то счастье: с женой, друзьями, поэзией. В 1917-м, в самую апрельскую капель, возник в улочках Первопрестольной в «защитке», в форме, очень идущей ему: в фуражке, высоких сапогах, а под шинелью – в перехваченной ремнями гимнастерке с узкими погончиками. Таким видели его прохожие. Более того, видели под руку с изящной женщиной. Нет-нет – пока не с Надей. Блок приехал в отпуск из прифронтовой полосы, где он, табельщик 13-й инженерно-строительной дружины, «заведовал» окопами, траверзами, ходами сообщения, секторами обстрела, строительством и пулеметных гнезд, и блиндажей. Он только что разочаровался в войне (хотя два года назад ребячливо кричал по телефону Зинаиде Гиппиус, что «война – это прежде всего весело!») и только-только впадал в очарование от чуда свершившегося Февраля. Ведь красный флаг над Зимним дворцом – не чудо?! «Сознание того, что всё можно», захватывало дух. В дневнике записал: «Труд – это написано на красном знамени революции. Труд… дающий людям жить, воспитывающий ум и волю и сердце». Матери писал: «Жалеть-то не о чем, изолгавшийся мир вступил… в ЛУЧШУЮ эпоху… Мы устали от вранья». Скоро напишет: «Я подал голос за социалистический блок (с.-р. с меньшевиками)… и был очень рад, что швейцар, кухарка, многие рабочие тоже подали голоса именно за этот список». И допишет вдогонку: «А втайне (склоняюсь) – и к большевизму…» А жене, бывшей в то время на гастролях, побывав на съезде Советов солдатских и рабочих депутатов, напишет про интеллигенцию ну прям как Ленин: «Если “мозг страны” будет продолжать питаться всё теми же ирониями, рабскими страхами, рабским опытом усталых наций, то он и перестанет быть мозгом, и его вышвырнут – скоро, жестоко и величаво… Какое мы имеем право бояться своего великого, умного и доброго народа?..» Вот когда вызревала его поэма «Двенадцать». Увы, скоро этот «народ» (чернь – конечно) его первого и вышвырнет из жизни. Да что из жизни – из истории литературы! Фадеев, глава Союза писателей СССР, через десятилетия, в начале 1950-х, будет грозить ему, давно мертвому: «Если бы Блок не написал “Двенадцать”, мы бы его вычеркнули из истории советской литературы…» Так будут «любить» его красные. Но ведь и белые за ту же поэму не только отвернутся от него – будут грозить убийством. Сам адмирал Колчак, ныне любимец, почти кумир публики, пообещает: если возьмем Петроград, то сразу же повесим Горького и Блока…
Впрочем, в апреле 1917-го поэмы еще не существовало, а Блока в Москве ждали в Художественном театре, где он должен был читать свою пьесу «Роза и Крест». «Раннее утро, ярко освещенное солнцем большое фойе театра», – вспоминала потом та изящная спутница его, актриса Ольга Гзовская. Вся труппа в сборе. И – минута в минуту – Блок! Видно было, пишет она, что он взволнован, что, щуря «лучистые глаза», чаще смотрел в окно, чем в текст, – читал наизусть. А после чтения, когда все, гремя стульями, станут расходиться, она подойдет к нему. «Боюсь я этой роли, – скажет про героиню пьесы, – но очень хочу ее играть». «Что же вас пугает?» – ласково спросит Блок. «Да вот она испанка, а я не знаю, не очень ли я северная?..»
Вместе выйдут на московские улицы. И – ненадолго влюбятся друг в друга, будут подолгу бродить по городу. «Блок очень любил московские старинные улицы и переулки», – вспомнит Гзовская. Проходя как-то мимо какого-то дворика, он посмотрел на церквушку, на огни свечей сквозь стекла ее, на детей, игравших во дворе и, улыбнувшись, сказал: «Вот странно – ношу фамилию Блок, а весь я такой русский…»
Блоковская Москва. Некоторые дома еще дышат. Не уцелела гостиница «Франция» (Москва, ул. Тверская, 3), где он останавливался в середине 1910-х, но сохранились дома, где бывал вместе с Гзовской. Вместе ходили в гости к великому Качалову (Москва, ул. Малая Никитская, 20), который, зная, что Блок любит цыганское пение, специально звал цыганку Дашу – та пела ему «Утро туманное». Догадывался ли Блок, да и Качалов, что оба, великий актер и великий поэт, еще недавно любили одну и ту же женщину – актрису Волохову, блоковскую «Снежную маску»? Теперь Волохова жила в Москве, недалеко, кстати, от Качалова (Москва, Мерзляковский пер., 6), но Блок и не думал навещать ее. Более того, об этой женщине с «крылатыми», по его словам, глазами говорил уже не просто с раздражением – с ненавистью. В пору влюбленности в нее, в те почти два года петербургского «колдовства» – он едва не бросит ради нее Любу, а позже – даже письма уничтожит. Расстанутся, кстати, в московской гостинице – Волохова, сказав ему: «Зачем вы не такой, кого бы я могла полюбить!» – покинет Петербург. Непонятно другое: знал ли он, что Волохова и до встречи с ним, и после любила единственного – того, кого он навестил в апреле 1917-го, – Качалова? Безумная история эта всплыла недавно. Из-за Качалова не приняла Волохова любовь поэта. Из-за Качалова сначала уехала в Петербург, устроилась на три сезона к Комиссаржевской, где и встретила Блока, и из-за Качалова вернулась в Москву. Она переживет Блока на сорок пять лет, но лишь недавно мы узнаем, что она еще до встречи с ним, еще в 1902-м, будучи ученицей студии МХТ, влюбилась как раз в Качалова. И любила всю жизнь. Так, во всяком случае, признается на склоне лет подруге своей дочери – Н.Сытиной. «Сытина неоднократно видела изображения молодой Волоховой, – пишет москвовед П.Николаев, – и потому, когда попала в дом Качалова, без труда узрела за стеклом книжных полок ее фотографию. Случилось это накануне Великой Отечественной… Она поделилась своей радостью с подругой и ее матерью. Вот тогда шестидесятидвухлетняя Волохова и рассказала девушкам о своем романе сорокалетней давности…»