Соучастник - Дердь Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какая-то девушка громко зарыдала. «Не хотелось бы мне, чтобы вы умирали, ребята, — сказал я. — Попытайтесь уйти за границу». «Вот такие умники всегда учат, что трусость — лучше всего», — задумчиво глядя вдаль, сказала девушка. Она тоже вышла из исправительной колонии и, прибившись к отряду, готовила им еду. На грузовичке она привозила им хлеб, а под хлеб прятала боеприпасы. «Поглядите на этот флаг, — подняла руку девушка: флаг был весь в засохших пятнах крови. — Это все, что осталось от моей лучшей подруги. А мы всего-то на демонстрацию с ней пошли. Тихая такая, толстая девчонка была, не кричала ничего, только шла и улыбалась. И вот, видите, застрелили. С тех пор я тут, с ребятами». «Ты и стреляешь тоже?» «Нет, стрелять я не умею. Просто подхожу к танкам, женщин они не так боятся. Потом выхватываю из-под куртки бутылку с бензином и бросаю». «Ты видела, что остается от танкистов?» Нет, специально она не смотрела, но знает: ужас. Они там заживо жарятся, и труп сгоревший делается маленьким, как младенец. Нынче утром я видел одного такого солдата. Санитары попробовали вынуть его из танка целиком, но на воздухе он рассыпался, будто фигурка, слепленная из рыхлого пепла. А вот у нее один приятель на набережной Дуная забрался в ящик, из которого дворники песок берут; из русского танка выпрыгнули двое солдат, подняли крышку ящика, выстрелили туда и опустили крышку. Песок весь пропитался его кровью. А собственная ее бабушка отказалась спускаться в подвал: не любит она спертый воздух. Улица была абсолютно спокойной, потом на нее выехала танковая колонна, и один танк из башенной пушки послал снаряд в единственное освещенное окно, за которым лежала в постели бабушка. На другой день девушка принесла ей хлеб: вся комната была в окровавленных перьях. «Бабушка твоя ведь не воскреснет, если ты сожжешь несколько парней, которые в нее вовсе и не стреляли», — сказал я мрачно. «Дома они разные, один — Саша, другой — Ваня, а здесь — все одинаковые: солдаты, которые пришли нас покорить». «У них к нам ненависти нет, просто они вас боятся, а еще больше боятся своих командиров». «Я тоже боюсь», — сказала девушка; так мы и не смогли с ней договориться. Потом она решила пробраться в казарму на окраине города: казарму захватила группа повстанцев, русские обстреливали их из миномета с соседнего холма. «Зачем тебе туда?» «Затем, что в них стреляют». «Но они же не могут ответить огнем». «Ну и что: зато будем вместе». «Н-да. Смотри, береги свою жизнь. Это тоже не слишком много, но все остальное — еще меньше». Снова мы увиделись с ней только через полтора года. Во дворе тюрьмы было странное круглое сооружение, разделенное внутри, как торт на дольки, на открытые прогулочные дворики, над которыми сверху нависал бетонный мостик: по нему взад-вперед ходил надзиратель. Мы рассчитали, сколько времени ему требуется, чтобы дойти до конца мостика и там повернуться; я поставил ногу на сцепленные руки товарища, потом на плечи ему — и уцепился за верх стены. В соседнем дворике на прогулке были две девушки, они заметили меня; одна из них была той самой, большеглазой, что на машине с хлебом возила повстанцам боеприпасы. В тюрьме увидеть женщину — настоящий праздник. Ты целыми днями можешь мечтать об этом. Среди зэков ходила аргентинская марка с обнаженной тамошней президентшей, цена у нее была — целая пачка сигарет; владелец приклеивал марку к доскам верхних нар и, заложив руки за голову, смотрел, смотрел на нее часами. «Сколько тебе дали?» — спросила девушка. Она — девчонка из исправительной колонии, я — бывший министр; но сейчас мы с полным основанием обращались друг к другу на «ты». Обреченные на одну и ту же тюремную вонь, тюремную моду и тюремный страх, на одинаковые серые одеяла и одинаковый каменный пол, на автоматные стволы, одинаково нацеленные на нас, на железные двери, закрытые на одинаковые замки, одинаково изгнанные из рая свободных людей и упрятанные в глухие углы-клетки, в норы, которые открываются в другие норы, в ячейки сознания, у которых есть выход только к другому, враждебному сознанию, загнанные в самые темные пещеры неразведанного подземного лабиринта, куда не смогут последовать за тобой надзиратели, где стены светятся красноватым холодным светом, где пыльная тишина поглощает звуки шагов, куда ты и сам входишь без всякой охоты, куда зовут, все глубже и глубже, тающие в сумраке силуэты матерей, отбрасывая на холодные запотевшие камни неосязаемую тень с запахом плоти, куда ты углубляешься, пританцовывая и хохоча, как гиена, где топор страха рассекает позвонки ничего не ведающих преследователей и откуда, несмотря ни на что, путь всегда ведет еще дальше: в глубь обращенных на тебя глаз, в которых за непроницаемыми вратами зрачка у тебя уже нет никакого дела, даже самого крохотного, всего в один удар сердца. «Сколько тебе дали?» — спросила девушка, и я начертил в воздухе горизонтальную восьмерку, знак бесконечности и пожизненного заключения. «А вам?» — спросил я скорее глазами, чем шепотом. Девушки с усталой улыбкой нарисовали петлю вокруг шеи. «Обжалование?» — шепотом спросил я; они помотали головами: без права. Я поцеловал воздух; они ответили тем же сквозь дымный туман, пахнущий кухней и не знающий солнца. Часовой дошел до конца мостика; я спрыгнул на камень. «Две девчонки. Петля», — сказал я своему товарищу. У нас было три сигареты, мы перекинули их через стену. Однажды ранним утром на железной лестнице загремели знакомые шаги. Внутренний двор здания, просторная шахта от крыши до земли, был как один кипящий колодец. Пронзительный девичий голос выкрикнул мое имя: «Вспоминайте меня!» Мы обещали вспоминать: кто воплем, кто на коленях, кто колотя кулаками по стене. Я тоже был с ней; даже прежде, в ожидании собственного повешения, я не переживал в такой мере казнь, как в случае с этой девушкой. Когда я открыл глаза, она уже лежала под брезентом на каталке, на пути к мертвецкой.
25
На подбитом танке — человек в кожаной куртке, на нижней губе у него белый сгусток слюны; он призывает немедленно повесить всех офицеров госбезопасности. Женщина, стоящая рядом с ним, время от времени кладет дольку лимона на сухой от ненависти язык оратора. Кто-то из толпы кричит: «Я тебя знаю, ты сам из госбезопасности, я помню, как ты меня бил». Человек в кожанке клеймит того, кто кричал, как коммунистического провокатора. Они разбивают друг другу носы; грузчики деловито советуются, которого из этих двух, с расквашенными носами, пристукнуть. Вопрос волнует их не более, чем если бы речь шла о том, какой платяной шкаф втаскивать по лестнице в первую очередь.
В подворотне, заполняя ее на две трети, стоит баба, напоминающая квашню с взошедшим тестом, машет нам рукой: тут надо жильца одного с четвертого этажа пристрелить, желательно вместе с семьей. Только не здесь, не во дворе, чтобы камни кровью не пачкать: вон пустырь по соседству, там его и кончайте. За спиной у нее, в сырой, темной каморке, липкая лента-мухоловка над немытой посудой, в ящике буфета — копия доноса на того самого жильца: жена его в недозволенное время вытряхивает с галереи тряпку, а их сопливый оболтус раскидывает песок из дворовой песочницы; консьержиха ничего не забывает. В комнатенке храпит ее муж с искривлением носовой перегородки; мужа эта груда плоти, даже если она рядом, ни на что уже не способна подвигнуть. Посмотри-ка на эту бабу, на ее гнусную ушлую морду; да я бы ей котенка паршивого не доверил! Эта не уберется в свою нору, пока не найдет кого-нибудь, кто легко нажимает спусковой крючок автомата. Вместе с братом, у которого на поясе пистолет, мы поднимаемся на четвертый этаж; насмерть перепуганный жилец признается, что действительно служил в госбезопасности: играл в тамошнем оркестре на тубе. «Вы арестованы», — сурово говорю я ему; консьержиха уже по-свойски роется в шкафах. Мы вереницей идем вниз по лестнице: впереди брат, за ним — белый от страха музыкант, рядом я, положив локоть на кожух автомата. Сквозь строй злорадных лиц мы доводим бедолагу до ближнего угла; там я советую ему спрятаться где-нибудь у родственников и выждать, пока в городе не будет восстановлен общественный порядок. Наш арестованный икает от удивления: он не может взять в толк, как расстрельная команда вдруг превратилась в спасательную. В перерытых вдоль и поперек скверах на свежих могилах горят тоненькие свечки. Я поднимаю с земли опаленную книгу: «Война и мир» на русском языке. Из какого-то подвала нас обдает запахом непроветренных постелей. Перед входом лежит женщина, накрытая коричневой упаковочной бумагой. Повстанец-подросток перепрыгивает с крыши на соседнюю крышу. Попав ногой в водосток, он клонится назад; он уже в воздухе, но все еще крепко сжимает свой автомат. В витринах разграбленных лавок прикреплены кнопками листы бумаги со стихами: стихи обещают свободу или смерть. Среди залитых кровью развалин ржет раненая лошадь.