КГБ шутит. Рассказы начальника советской разведки и его сына - Леонид Шебаршин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ксю! Где ты, Ксю-Ша?
Старых друзей не предают. Явилась Ксю-Ша Старику в обольстительном сне, лизнула в нос и щеку, взвизгнула умилительно, попыталась даже сказать что-то успокаивающее. Разумеется, даже во сне Генерал не мог допустить, чтобы с ним разговаривала собака, но ощущение чего-то невыразимо приятного, доброго, вневременного поразило его по пробуждении. Жизнь продолжалась. Надо было ждать возвращения друзей из тени.
Какие-то эпизоды, частицы прошлого, Генерал уже восстановил в памяти и изложил на бумаге. Афганистан, Иран, Индия, обрывки прошлого, дорогие тени. Беспокоило то, что прошлое стало обретать логичность, некую целостность, которой не было тогда, когда оно было настоящим. В работу памяти вмешивалось воображение, выбрасывало излишнее (в настоящей жизни лишнего не было), что-то приукрашивало, что-то сглаживало. Воображению хотелось, чтобы Генерал предстал перед потомками в достойном виде, оно намеревалось из груды камня строить пирамиду. Старик привычно спорил с самим собой, ибо говорить о вечности и прошлом даже с немногими оставшимися друзьями, пожалуй, с единственным оставшимся в этом непризрачном мире другом, он не мог. «Не один, а два, даже три друга у меня остались, – писал Генерал, – люди, с которыми можно говорить обо всем, даже на вечные избитые-перебитые темы».
Здесь вновь вынужден вмешаться строгий автор, присматривающий за Стариком и не всегда с одобрением читающий из-за его плеча генеральские литературные мудрствования.
«Друзей у тебя, Старик, – хотелось сказать автору, – больше, чем ты по своей ветеранской гордыне готов признать».
Старик отмахнулся от назойливого чужого голоса. Он уходил в былое, и верный «Шеффер» едва поспевал за памятью. Торопиться же не следовало, надо было восстанавливать детали, черточки облика дорогих людей, подробности примечательных или даже совсем рядовых событий, тех, что и составляли настоящую жизнь.
«Едва ли заметил я сразу действительную Индию, оказавшись в этой стране в апреле далекого 1971 года. Не было ничего нового и удивительного в жарком и влажном делийском воздухе – за плечами были две пакистанские командировки, и лишь аромат Азии, ни с чем не сравнимый букет пряностей, прибитой недавним дождем пыли, где-то далеко поджариваемой в масле самусы, сточной канавы, конского навоза, заставил быстро-быстро забиться сердце. Те, кто не жил в этой Азии, не могут представить себе ее ароматов. Едва ли сами индийцы их ощущают так, как обитатель северных, суровых и скудных на внешние впечатления стран.
…В кабинете резидента слоился густой табачный дым. Вопреки всем правилам в защищенном помещении, а именно так именовался кабинет, было чуточку растворено окно, и холодные струйки воздуха из включенного кондиционера отбивались от наружной духоты. Стол резидента был нормальным, канцелярским, стояла на нем в жестяном абажуре лампа, торчал сбоку черный внутренний телефон, лежала стопка утренних еще газет и одинокая, голубоватого цвета бумажка – телеграмма Центра о прибытии заместителя резиденту, который (заместитель) в дальнейшем будет именоваться Шабровым. (Служба никогда и никого не называла своим именем.)
Шабров сидел на неприлично низком, плетеном из пластиковой тесьмы кресле, место которому было бы в лучшем случае на веранде пригородной недорогой виллы. Плетеная мебель удостоилась чести оказаться в кабинете резидента по двум причинам: дешевизна и невозможность смонтировать в ней какое-то подслушивающее устройство.
Именно о всякого рода хитроумных штуках и зашел разговор после того, как вновь прибывший заместитель представился своему начальнику, седоусому Якову Прокофьевичу Медянику.
“…Так вот, слушаем мы запись. Министр говорит своему послу: «Ну, что? Здесь-то уж мы можем побеседовать спокойно. Докладывайте!» Посол даже слегка рассмеялся – кто же здесь подслушает? И доложил, а завтра уже вся эта конфиденциальная беседа лежала на столе московского начальства”.
Яков Прокофьевич особо выделил словечко “конфиденциальная”, подчеркнув каждый слог. У резидента было природное мягкое чувство юмора, и иногда он был не прочь заметить, что родился близ Полтавы, в гоголевских местах.
Шутки шутками, а что-то подобное уже затевалось в посольстве одной из солидных стран в Дели. Скромный агент, имеющий доступ в кабинет его превосходительства посла некоей державы, уже вносил в этот кабинет пробную радиозакладку. Прохождение волн до контрольного пункта, КП, оказалось вполне удовлетворительным. В следующую субботу закладка должна прочно закрепиться под письменным столом посла, который имеет похвальную привычку диктовать свои телеграммы. Время от времени посол вызывает для доверительной беседы резидента своей разведки. Из их бесед любознательная и ненасытная Служба может почерпнуть что-то интересное.
“Не верьте, ваше превосходительство, беззаветно преданным вам чужеземцам, не верьте и дисциплинированным, безупречным соотечественникам, если у вас есть что-то, что они могут продать без вашего ведома”.
Так или примерно так излагает простую и практически полезную мысль Яков Прокофьевич. Разумеется, ничего конкретного в его словах нет. Это простое наблюдение о временах и нравах. “Кстати, – замечает седоусый и седовласый мудрец (ему еще нет 55), – меняются времена, но не нравы.
Ищите в людях вечное”.
Резидент совсем недавно получил ласковую кличку “Дед”, ибо у него родился внук. Ни один из его подчиненных на это почетное звание претендовать не мог».
Генерал немного притомился, вспоминая то далекое благословенное время, когда ему только-только стукнуло 36, когда он был неутомим, подвижен и готов действовать, а потом уже думать. Яков Прокофьевич любил людей, был снисходителен к их слабостям, ибо, думал его заместитель, сам был умным и честным человеком.
Генерал взглянул в окно.
В окне был виден купол подворья Валаамского Преображенского ставропигиального монастыря, совсем недавно возвращенного в это качество из районной поликлиники. Сюда захаживал огорченный Ельцин, пытавшийся сблизиться с народом во время своего неожиданного падения с партийных вершин. В народной или монастырской памяти это достославное событие никак не отразилось. По сравнению с поликлиническими временами здание много выиграло: покрашен фасад, появилась звонница, над обновленным куполом сияет золотой крест и антиминс украшен ликом Спасителя. Спаситель строго смотрит прямо в генеральское окно, глаза в глаза.
«Мне кажется, – вздохнув, продолжил свои бесконечные и безнадежные воспоминания Старик, – что в глубине души Яков Прокофьевич был верующим человеком, а в другой жизни мог бы быть почти святым. Мягкая доброта в суровой Службе не могла быть случайностью. Резидент обладал редчайшим искусством общения с людьми – будь то подчиненные, начальники или равные по возрасту и положению коллеги. Его искренне интересовал каждый человек, и люди платили ему откровенностью».
Повествование о дорогом друге Якове Прокофьевиче очевидно не задавалось. С ним Старика связывали четверть века теснейшего общения, но для того, чтобы передать его облик, рассказать о том, как много значил он в генеральской судьбе, требовался иной дар. Приходилось уповать на внезапное вдохновение, на самого Якова Прокофьевича, который должен, как это всегда бывало, появиться и помочь в затруднениях. Вспомнилось, кстати, что Я.П. и Ксю-Ша знали друг друга, но Медяник был равнодушен к собакам, и Ксю-Ша не включала его в круг друзей.