Селфи с музой. Рассказы о писательстве - Юрий Поляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто там? – не сразу ответил встревоженный женский голос.
– Я… пустите… замерзаю…
– Не пущу! Мужа дома нет, а тут у нас разные ходят… Поздно!
– Умоляю… Я заблудился… На лыжах…
– Какие лыжи? Ночь на дворе.
– Я ноги отморозил!
– Сам-то откуда?
– Из Дома творчества «Малеевка».
– Будет врать-то! Это ж от нас тридцать вёрст.
– Клянусь! Я заблудился. Я поэт.
– Какой ещё поэт?
– Доризо.
– Не знаем таких.
– Я песни пишу.
– Какие ещё песни?
– Разные…
– Тогда пой! Если сам сочинил, должон наизусть знать. Посмотрим, какой ты поэт!
И заиндевевший Доризо, хрипя мёрзлым горлом, запел. Жить-то хочется:
– Хорошо. Душевно. Ещё пой!
И он пел:
– Ух! А теперь что-нибудь душевное…
И Доризо пел, изнемогая от стужи:
Наконец где-то на десятой песне хозяйка поверила, сжалилась, впустила окоченевшего поэта в дом и спасла. Утром на колхозном грузовике, закутав в тулуп, его, полуживого, отвезли в «Малеевку».
– С тех пор на лыжах я не хожу! – грустно закончил рассказ Доризо.
С Николаем Константиновичем я дружил до самой его кончины. В 2011 году, незадолго до смерти, он прислал к нам в «Литературную газету» свою поэму про Павлика Морозова. При всём добром отношении к автору и его благородном желании заступиться за память несчастного оболганного пионера, печатать поэму было нельзя по причине её полной склеротической невнятности. Но вот что интересно: рифмы в стихах оказались как на подбор точными и даже затейливыми. Видимо, профессиональные навыки гаснут в мозгу в последнюю очередь.
Вернувшись с лыжной пробежки, я сразу садился за стол, набивал табаком любимый «бриар» (я тогда курил трубку) и включал мой громоздкий 386-й компьютер, привезённый с собой на зависть собратьям, которые по старинке лязгали на пишущих машинках. Надо сказать, в работе я охотно использовал разные байки и происшествия, их часто рассказывали друг другу насельники Переделкина. Собственно, и весь роман вырос из писательского фольклора. Особенно мне помог Александр Давидович Тверской. Тучный, краснолицый, энергичный матершинник, он занимался в правлении продовольственными пайками, директора магазинов, к которым были для прокорма прикреплены литераторы, перед ним просто трепетали. Зайдя к нему в кабинетик на третьем этаже Дома литераторов, возле библиографического отдела, можно было увидеть, как он, багровея, орёт в трубку: «Как это праздничный заказ с чавычой? Да вы хоть понимаете, с кем имеете дело? Это же идеологическая диверсия! К седьмому ноября писателям – чавычу втюхивать. Только сёмга! Полкило в каждый заказ. Иначе я звоню в горком!.. Ах, вы поищите! Когда найдёте – доложите!»
Книжек он давно не писал, некогда. И вот в 1984 году в связи с 50-летием СП СССР к правительственным наградам представили большую группу писателей, и Тверской твёрдо рассчитывал на орден «Знак Почёта», а получил медаль «За трудовую доблесть», что привело его в бешенство. «Я весь Союз писателей кормлю, а мне какую-то медальку!» – ревел он, и его лицо наливалось чёрной кровью. В итоге – обширный инфаркт, в одночасье сделавший его инвалидом. Он выкарабкался, но похудел вдвое и жил теперь только в доме творчества, в полном покое и на свежем воздухе. Ему в порядке исключения, за заслуги, выделили комнатку, за которую он платил 100 рублей в месяц – и это с питанием.
Кстати, подобное исключение сделали тогда же для Арсения Тарковского, а чуть позже – для Михаила Рощина, перенёсшего жестокий инсульт. Часто наезжал и подолгу жил в Переделкине поэт-фронтовик Эдуард Асадов, потерявший на войне зрение. Он пользовался невероятной популярностью среди непритязательных поклонников поэзии, хотя продвинутая, как теперь говорят, публика считала его сентиментальным рифмоплётом. Однако редкая советская мать не читала своей подросшей дочери его стихи про трагедию брошенной девушки, которая имела неосторожность утратить невинность до брака:
Асадов носил чёрную повязку, закрывавшую его вытекшие глаза и вдавленный изуродованный нос. Он и дышал с каким-то громким всхрапывающим сопением. Обычно поэт сидел в номере, сочиняя стихи, или прогуливался по коридору, а в хорошую погоду быстро шагал туда-сюда по аллее, куда его отводила гардеробщица или приехавшая навестить поклонница. Шёл поэт всегда ровно, не оступаясь, не натыкаясь на деревья и скамейки, сказывался многолетний опыт. Кстати, почитательницы к нему ездили постоянно, и всё время разные. На вид это были увядающие дамы, сохранившие призывную выпуклость форм и девичью мечтательность в лицах. Иногда они оставались ночевать или даже гостили по несколько дней, благоговейно ухаживая за своим кумиром и вызывая недоуменную зависть иных, совершенно здоровых и полноценных мужчин – обитателей дома творчества. Некоторые, самые любопытные, ввечеру на цыпочках подходили к обитой чёрным дерматином двери и прислушивались, чтобы понять, чем же так влечёт к себе дам этот загадочный инвалид войны.
– Ну что там? – спрашивали другие любопытствующие.
– Кажется, стихи читает…
– И только-то?
– Через дверь не видно.
Надо отметить, никогда ни одна поклонница не заставала в номере соперницу, словно прибывали и убывали они по какому-то жёсткому расписанию. Какой-то график заездов явно существовал и строго соблюдался. В доме творчества имелось два телефонных закутка, откуда писатели могли позвонить. Обычно к переговорным пунктам выстраивалась очередь из двух-трёх-четырёх писателей, но если скапливалось человек десять, значит, водной из будок засел Асадов, а это всерьёз и надолго. Очевидно, он обзванивал многочисленных поклонниц и согласовывал очередность посещений. Желающих позвонить гардеробщицы честно предупреждали: не стойте, там Асадов! Если же уставший ждать писатель пытался постучать или даже открыть дверь, мол, пора и честь знать, потревоженный обольститель начинал издавать такие громкие и грозные всхрапы, что нетерпеливец обычно отступал.