В когтях германских шпионов - Николай Николаевич Брешко-Брешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Куда? Не может быть!.. Вздор! Да говорите же толком!..
Но именно толку-то и не мог добиться от него Криволуцкий. Бросился к директору. Директор в своём кабинете распекал конторщика. Увидев Вовкину шинель, директор побледнел и осекся…
— Я ничего не понимаю… — волновался Криволуцкий. — Объясните же вы мне наконец, что такое с графиней Чечени?
— Графиня исчезла…
— То есть как исчезла… Она уехала? Куда? Оставила свой адрес?
— В том-то и дело, что не оставили никакого следа… Никто их не видел… Решительно никто… Её номер пришлось открыть, проникнув из вашего, потому что он был закрыт изнутри на задвижку… Мы до сих пор все ломаем головы.
Какое-то подозрение молнией обожгло вдруг Криволуцкого.
— Ну а тот американец-сосед?
— Господин Гудсон уехал в ту же ночь на позиции…
— Но не вместе же они уехали с графиней? — воскликнул Вовка, сознавая, что говорит глупость.
— Я же вам докладывал, господин Криволуцкий, что графиню Чечени решительно ни одна живая душа не видела… Следовательно, с господином Гудсоном графиня уехать не могла…
— Ничего не понимаю…
Действительно, Вовка решительно ничего не понимал, и кругом шла его бедная голова. Он выбежал из конторы, поднялся в лифте к себе. Из своего номера прошёл к Ирме. Гнетуще, уныло и так пусто, словно никогда и не жила здесь эта красивая, близкая ему женщина… Вот её чемоданы… Приведена в порядок постель… А Ирмы нет…
Подгибались колени в холодной, сжимающей грудь тоске, и он опустился на что-то первое попавшееся, тупо, бессмысленно озираясь…
Неужели бородавчатый господин оказался, в конце концов, Флугом? Но это же невероятно, чудовищно!.. Но если б и так… Если даже этот негодяй самый гениальный трансформатор и мошенник, не мог же он взять с собою Ирму, никем не замеченной. Для этого нужна шапка-невидимка. Или она была похищена раньше?.. Его охватило отчаяние. Лезли дрянные, мрачные мысли… Разлюбила, бросила? Но тогда… тогда она могла бы уехать, уехать вместе с вещами… И так, чтоб ее видели…
Может быть, Тамара знает что-нибудь? Он бросился отыскивать княжну. Ни Тамары, ни Сонечки не было дома. Ему сказали, что княжна в санитарном бараке, у Петроградского вокзала. Он плюхнулся в мотор… Загудела машина.
Одна из сестёр милосердия, к которой он обратился, указала:
— Княжна Солнцева-Носакина там, в глубине барака… Она делает перевязки…
Он побежал через весь барак, меж рядами лежавших и сидевших раненых. Вот и княжна, в сером балахоне и, как снег белом, головном уборе. Увидев, что Вовка вне себя, сама двинулась к нему навстречу.
— Тамара Николаевна, ради бога, скажите, где графиня?
— Голубчик, я сама ничего не знаю… Никто ничего не знает… Мы так поражены были…
— Но ведь поймите же… поймите!.. Не могла же она превратиться в какой-то бесплотный призрак? Не могла?..
— Не могла. И в этом вся загадка… Но не волнуйтесь, успокойтесь… Я убеждена, что все это выяснится… Необъяснимого нет ничего на свете… Мне самой… Куда вы?
Но Вовка не слышал. Он был уже далеко. И все недоумённо провожали глазами его высокую фигуру…
21. На волю божью…
Сборный кавалерийский отряд из трех эскадронов — уланы, гусары и саксонские драгуны ландвера — был расквартирован, где придется. Заняли конюшни вчерашних богатых калишан, имевших недавно собственные выезды, переполнили все извозчичьи дворы и, за неимением свободных помещений, офицеры приказывали ставить лошадей в покинутых домах, для чего приходилось разворачивать все двери, все входы. И там, где месяц назад счастливая семья собиралась под лампою к вечернему чаю, там теперь тяжелые кавалерийские лошади жевали овёс, разбросана была унавоженная солома, и раздавалась грубая казарменная брань вахмистров и унтер-офицеров.
И хотя скорее мягкая, чем холодная осень позволяла устроить коновязи под открытым небом — все ж лучше и вольней лошадям, чем задыхаться вместе с громадным телом своим в небольших комнатах скромных обывательских домиков, — но немецкая армия терпеть не может ни в своих пехотных, ни кавалерийских частях «открытого неба». И люди, и лошади, при мало-мальской возможности, непременно должны закупориться в четырех стенах.
Вот почему использованы были даже все крохотные сарайчики еврейской бедноты, где несколько семейств сообща, в складчину, держало парочку-другую коз, или худую — кости да кожа — корову.
Один из таких сарайчиков в глубине двора, покосившийся, ветхий — вот-вот по всем швам расползётся — отведен был «на постой» рядовому Ковальскому. И в этот самый сарайчик оба конвоира, унтер-офицер Румпель и рядовой Шиман, втолкнули своего пленника. Втолкнули, глумливо пожелав доброй ночи «этой польской свинье» и, закрыв дверь на висячий замок, ушли, с громким, самодовольным смехом.
Ковальский остался один. Один, вместе со своей лошадью, которую немцы окрестили Фогелем, а Ковальский — Птахом. И доставалось же ему и от вахмистров, и от унтер-офицеров, если, в их присутствии, оглаживая крутую шею коня, он любовно его называл Птахом. Поток непечатной брани сыпался на Ковальского:
— Негодяй! Как смеешь добрую немецкую лошадь поганить каким-то дурацким польским прозвищем? Ты должен называть ее Фогелем. Раз и навсегда! Понял?.. Понял, познанское быдло?.. А если еще раз услышим — морда будет до крови бита!
Не только один Ковальский был козлом отпущения. Ко всем нижним чинам-полякам так же, если только не хуже, относились немцы… и, Как назло, во всей прусской кавалерии, в «гусарах смерти» в особенности, было много поляков, потому что, как ни презирали их немцы, как только ни глумились над ними, а все же поляки всегда считались лучшими ездоками — самыми бесстрашными, с красивою посадкою, такие ловкие на барьерах и на вольтижировке…
Весь на живую нитку сколоченный из досок и старых мишеней крохотный сарайчик чуть ли не целиком занят был монументальным Птахом. Ковальский отвоевал себе в углу небольшой кусочек, где он спал на охапке сена и где над его изголовьем, на деревянном колышке, вбитом в пулевое отверстие старой мишени, висело седло. Тут же, в углу, прислонён карабин в кожаном чехле. Поляк едва успел расседлать лошадь, едва оторочил карабин от седла, как был позван к Гумбергу. Ковальский знал, на что идёт, потому что Гумберг даже среди всех офицеров полка отличался чрезмерной жестокостью — раз, и страшной ненавистью к полякам — два.
Ковальский вытерпел немало от Гумберга. В манеже, гоняя смену, Гумберг без всякого повода хлестал его берейторским бичом, а в казарме, когда еще Гумберг был старшим лейтенантом, а Ковальский молоденьким рекрутом, он однажды заставил его вылизывать пол возле койки. Пол, по мнению Гумберга, недостаточно опрятный и чистый.
Три года… Целых