Здесь шумят чужие города, или Великий эксперимент негативной селекции - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Эх, деньги… Дадите три франка, Сергей Матвеич?»
Костю Терешковича Сергей Матвеич Ромов пригрел вскоре после того, как Костя добрался в Париж из Марселя. А в Марсель юноша добрался из Константинополя, где он был у англичан конюхом в полковой конюшне: большой оказался любитель лошадей, и лошади его любили. А в Константинополь Костя попал из Батума, где работал на чайной плантации. А уж как в Батум попал через Крым, так это и вовсе сумасшедшая история. Шестнадцатилетним мальчишкой пошел Костя добровольцем к красным, хотел воевать, а служил в медчасти. Они должны были санитарные поезда с пленными немцами сопровождать в Германию. Возможно, там и хотел Терешкович «спрыгнуть». Биографам он рассказывал, что давно уже мечтал о Париже — с тех самых пор, как увидел у приятеля своего отца купца Щукина в московской галерее все эти безумные парижские картины. Решил мальчик, что уедет в Париж и станет художником.
Позволю себе задержать ваше внимание на этом поразительном эпизоде из счастливого детства Кости Терешковича, благополучного, здорового, спортивного мальчика из благополучной московской семьи. Попал мальчик в щукинскую галерею самой что ни на есть авангардной французской живописи и решил, что станет художником, что станет вот таким художником, как эти французы, и вдобавок поедет в город Париж — куда ж еще ехать художнику?
Хочу остановиться на этом эпизоде, потому что нечто подобное писали и о Судейкине, и о Шаршуне, и еще о полудюжине русских живописцев в связи все с той же галереей Щукина или собранием Ивана Морозова, знаменитейших московских богачей-коллекционеров. Писали чаще всего восторженно (как еще можно писать об этих великих, бесценных, всему миру известных собраниях, прорубавших русскому искусству окно в Европу?)
Впрочем, не всегда так безоговорочно восторженно. Из редких (и уже поэтому интересных), не вполне восторженных отзывов мог бы сослаться на мемуары художника и коллекционера князя Сергея Щербатова, так вспоминавшего о самом Щукине, щукинской галерее и производимом ею воздействии в книге «Художник в ушедшей России», вышедшей в нью-йоркском издательстве Чехова полвека тому назад:
«Я любил посещать богатейшее собрание Щукина и беседовать с владельцем, когда никого не было, — с глазу на глаз, что позволяло искренне делиться мнениями и высказывать свободно мои мысли и недоумения.
По воскресеньям я иногда тоже ходил к Щукину, интересуясь уже не столько картинами, сколько контактом с молодым художественным миром Москвы.
В галерее с утра толпились ученики Школы живописи и ваяния, критики, журналисты, любители и молодые художники. Тут Сергей Иванович (Щукин. — Б. Н.) выступал уже не в качестве хозяина, а в качестве лектора и наставника, поясняющего, руководящего, просвещающего Москву, знатока и пропагандиста.
Перед каждым холстом он читал лекцию о той или другой парижской знаменитости, и доминирующей идеей была ех occidente lux (с Запада свет. — Б. Н.).
Перед холстами художников крайнего течения молодежь стояла разинув рты, похожая на эскимосов, слушающих граммофон.
Щукинские лекции и восторженные пояснения новых веяний живописи Парижа имели последствием потрясение всех академических основ преподавания в Школе живописи, да и вообще всякого преподавания и авторитета учителей: и вызывали бурные толки, революционировали молодежь и порождали немедленную фанатическую подражательность, необузданную, бессмысленную и жалкую. „Расширяя горизонты“, это парижское импортное искусство, как зелье, кружило голову, впрыскивало опасный яд, заражавший молодежь в учебные годы в Школе, а молодых художников сбивало с толку. Серов однажды в беседе со мной поделился своим ужасом от влияния, оказываемого импортируемыми из Парижа картинами крайних направлений на его учеников. „После перца школьные харчи не по вкусу, хоть бросай преподавание, ничего больше слушать не хотят. Каждый „жарит“ по-своему, хотят догонять Париж, а учиться не желают. Уйду! Мочи нет! Ерунда по шла!..“»
Рассказанное князем Щербатовым может объяснить и потрясение, пережитое мальчиком Костей, пришедшим с папой в знаменитую галерею к ее владельцу, папиному другу.
А кто ж был у Кости отец, что водился с самим Щукиным? О, отец его был не последний человек в Москве: директор Канатчиковой дачи доктор Терешкович. Главная была подмосковная психушка, эта «дача», и в детстве в московском дворе я не раз слышал угрожающее:
— Ты что, на Канатчикову угодить хочешь?
Почтенный был специалист доктор Терешкович, и может, не только увлечение Матиссом помогло С. И. Щукину выкарабкаться в 1908 году из душевного кризиса, но и добрые советы доктора Терешковича.
Но вот прошли годы, ушел Костя в армию, двинулся в долгий и небезопасный путь… Должен был Костин санитарный поезд идти в Германию с пленными, но такой был всеобщий бардак, что оказались они за тыщи верст от границы, где-то на востоке. Оттуда добрался юный Терешкович в Крым, оттуда — в Батум, где работал на чайной плантации. Оттуда перебрался в Турцию, где работал у англичан в конюшне, а оттуда без билета и визы — в Марсель, и уж только оттуда — в Париж. Горя хлебнул и нужды. В конце концов в Париже познакомился с Ромовым, тот его познакомил с Бартом и Ларионовым, теперь вот ходил Костя в академию Гранд Шомьер, что возле «Ротонды» и «Хамелеона». Туда, в академию, и будущий друг его Поплавский ходил учиться, тоже писал картины… Мало-помалу и со всей левой паствой Сергея Ромова пере знакомился Костя. В дневнике Поплавского остались записи за 1921 год:
«Утром молился. Потом пошел на Grands-Boulevards искать ботинки… на мосту дал старухе 5 франков. В столовую. Еврей-художник. С ним в „Ротонду“. Рисовал Фиксмана (поэт Довид Кнут, в ту пору очень „левый“. — Б. Н.)… Пришел Гингер, показал стихи: раскритиковал… Терешкович и Карский».
И еще через четыре дня:
«В Клюни много рисовал с Терешковичем — хороший человек.
Каждый вечер учусь молчать, трудно».
Еще неделю спустя (дневник — истинный документ, не то что мемуары или задним числом придуманные письма, вроде хитроумных зданевичевских):
«1.8.1921. Утром молился и с надеждой пошел к Воловику, у него Терешкович, боксер С. и Френкель. Пошли обедать, потом в „Ротонду“, с Симановичем разговор о теософии. Мы пошли в кинематограф. Я к Френкелю. Никто. Домой, учился молчать… Рисовал для Папы и убирался.
3.8.1921. Утром молился, пил кофе, в пять пошел в Grande-Chaumiere (художественная академия. — Б. Н.), рисовал очень легко и очень хорошо, в столовую, в „Ротонду“. Терешкович уезжает, галдели в кафе. Англичанка, рисовал ее, встал, ушел, учился молчать».
Поплавский увлекается живописью, поэзией, теософией, медитирует, молится, плачет. Терешкович пишет картины и прозу. Они вместе ходят в Палату поэтов, в «Гатарапак», на благотворительные балы, в кафе, на чтения стихов — все это ромовские дела. Собираются свои — молодые художники, поэты, бунтари, дадаисты, по-старому еще футуристы (это старшие, Зданевич с Ларионовым помнят, как их называли дома). В общем, все то же: мы против царя, против старого искусства, против старья — всех этих Бенуа, Лансере… Костя Терешкович в самый первый номер ромовского журнала «Удар» написал боевую статью против ихнего замшелого «мирискусства». Молодежная мода — всегда бунт, да и вообще, старикам никогда не уловить молодежную моду. Скажем, вот у молодых в Париже теперь всякие стеклышки в моде — очки, лупы, монокли пошли в ход. Вон даже и старшие дадаисты обзавелись: Шаршун такие себе очочки завел — просто министр, Борис его зовет за это «сусекретэр д'эта», завидует (да ведь и сам Борис без темных очков не появляется). Даже подстарок Зданевич теперь с моноклем. Божнев написал ему стишок: