Блудницы Вавилона - Иэн Уотсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приблизившись к отряду, он почувствовал, как тело оживает, заполняясь некоей субстанцией.
– У него обморок, – услышал Алекс реплику царя. Все остальные промолчали.
Вернувшись к хребту, они уже не нашли сил следовать дальше. Да и лошади отказывались продолжать путь. Разделив с собаками остатками пищи, люди повалились на землю, укрывшись потниками.
На заре их разбудил рев. Из кустов на равнине выступил лев.
Схватив оружие, охотники спешно организовались и, разбившись на две группы, спустились с хребта. Псов отправили вперед. Наконец, растянувшись тонкой цепью, отбивающегося от наскоков собак зверя взяли в кольцо. Пердикка, Антипатр и Музи спешились и сняли одежду, оставшись в набедренных повязках. Царь, восседая на коне, наблюдал со стороны.
– Ты тоже, слабак! – крикнул Алексу Музи. – Вставай к нам.
Ничего не поделаешь. Алекс сполз на землю, разделся и взял меч.
Однако встретить опасность лицом к лицу ему не довелось. Музи, отчаянно бросившись на льва, всадил копье в горло зверю.
в которой Алекс обретает красноречие, а леди тает в воздухе
Чем завершить рассказ? И есть ли заключение лучше, чем смерть льва и смерть дамы?
Поначалу смерть Фессании, казалось, соединилась не только со смертью льва, но и со смертью всякого смысла. Пути любви неведомы, однако же она пришла – и вот утрачена. Но что обретено, то потерять нельзя. Любовь осталась с Алексом, как застрявший под сердцем наконечник стрелы – рана, что будет болеть и тревожить до конца жизни, а может, лет пять или десять, пока тот наконечник не выйдет наружу, напоминая болью, что он жив, что Фессания когда-то тоже жила и что они касались друг друга.
Все это Алекс записывает сейчас на восковых дощечках, и их уже немало. Рассказ ортодоксальный закончился бы катарсисом или праздником открытия некоей великой тайны.
Смерть завершает путаную историю каждого из нас, и она же завершит историю мира. Нам не узнать собственной смерти, а значит, мы никогда в полной мере не познаем конца. После смерти человек не может оглянуться, окинуть взором пройденный путь. Также и культура, испустив последнее дыхание, не может посмотреть на саму себя со стороны.
Вернувшись в Вавилон, Алекс некоторое время предавался мыслям о самоубийстве. Возможно, мысли эти были бальзамом для его души, грустной, утешительной мелодией, которую он играл на струнах собственного сердца: погребальной песнью по Фессании, требующей, чтобы певец оставался живым, дабы было кому играть.
Что делать? Пойти к водам, где оплакивают свой храм евреи? Или броситься с Вавилонского моста и утонуть среди кружащихся на воде лодок?
Поступив так, очнется ли он где-то в другом месте?
Смерть от воды – в отличие, например, от смерти на колу или от меча – подразумевает, что ты можешь очнуться где-то еще, что это «где-то еще» существует в виде иного измерения бытия, где ты оживешь, воскреснешь.
Но можешь и не ожить, не очнуться. И тогда уже ты никогда ничего больше не узнаешь ни о мире, ни о себе.
Фессания составила заверенное по всем правилам завещание, в котором возвращала Алексу свободу. Дар сомнительный, поскольку он чувствовал, что если не умрет, то навсегда останется ее рабом. Завещание означало, что Музи не имеет на него никаких прав, а Алекс не несет перед ним никаких обязательств. Его вышвырнули из дома, не позволив даже взглянуть на дочь. Если, конечно, ребенок был его.
Гупта забрал Алекса к Камберчаняну, пообещав, что тому позволят жить там бесплатно и оставаться сколь угодно долго, а при желании поможет с «Глазом Гора». Индиец также намекнул, что умыкнул несколько золотых слитков с гробницы Гефестиона.
По прошествии некоторого времени Алексу пришло в голову, что если памятника заслужил Гефестион, то разве не заслужила его Фессания? Сооружение мемориала – не мраморного, а из слов – требовало времени и старания, но, соорудив его, он вернет Фессанию к жизни.
Вскоре он принялся задело. Гупта наблюдал за Алексом внимательно, время от времени посмеиваясь над чем-то.
Следует сказать, что со смертью Фессании индиец отказался от всякой поддержки идей своего друга касательно Вавилона как фантома, созданного tekhne будущего, борделя elektronik klones.
– Для кого вы пишете? – вопрошал он. – И когда закончите сей Гераклов труд, не произведете ли на свет отчет для кого-то еще, обитающего где-то?
Иногда, предаваясь трудам, Алекс ощущал себя безумной программой, самореализующейся в некоей безумной машине, подражающей другой безумной машине, которая и есть мир, вселенная. Он был Андромедой, прикованной цепями к скале Вавилона и предназначенной в жертву разрушительному времени.
Андромеда, Прометей, Христос. Святая троица – красота, наука, душа, – прикованная к каменному древу времени, терзаемая бурями проносящихся лет. Кровью их ран, нынешних и будущих, окрашиваются контуры истории.
Мысль о самоубийстве как побеге куда-то еще поблекла и отступила. Если то, что писал Алекс на вощеных табличках, всего лишь рассказ об имитации реальности при условии существования где-то мира более аутентичного, то чем тогда его работа отличалась от большинства других писаний – и даже историй, – создавших альтернативные, тщательно продуманные миры, сбежать в которые мог читатель? Вавилон сказочный должен быть более реален – более правдив, идеален, обеспечен большим запасом прочности, – чем тот мир, что породил его, тот, из которого бежали обитатели Вавилона, оставив там, возможно, свои оригиналы, которые, не исключено, со временем почувствуют, что копии, двойники – это они.
У человека часто возникает желание поверить в другой, более возвышенный мир – мир, свидетельств существования которого нет либо никаких вовсе, либо они очень и очень сомнительны. Так возникает вера. Но здесь, в Вавилоне, была реальность. Здесь была жизнь и нигде больше. И другого, кроме Вавилона, ничего и нигде не было, как не было ничего другого и для тех, первоначальных, исторических вавилонян. Как для римлян не было ничего, кроме Рима. Для американцев – Америки. Единственное место – там, где ты есть. И единственная жизнь – та, которой ты живешь.
Иногда кажется, что жизнь состоит из набора символов и аналогий. Что она – ключ к некоей другой, существующей где-то реальности. Но жизнь – это то, что есть. Это все, что есть. Теперь, после смерти Фессании, Вавилон был для Алекса единственным местом, где он мог существовать. Вавилон был его любовницей. А он был рабом Вавилона, его блудницей.
Алекс писал на вощеных дощечках не только в память о Фессании, но и для ее дочери, бывшей также и его дочерью. Их девочка была дитем Вавилона, и только его. С годами он изыщет способ увидеть ее, встретиться с ней, познакомиться и представить историю ее отца и матери. Она будет расти, а он будет присматривать за ней. Лет через шестнадцать она, может быть, тоже пойдет к храму Иштар, и он встретит ее там, хотя и не для того, чтобы совершить кровосмешение. Если только их дочь не будет такой же взбалмошной и капризной, как мать…